ак на диаграмме. Эта плоскость – плоскость искусства, а не куска ткани. Сначала мы видим именно картину – бледную, идеальную поверхность; знаковая природа изображенного флага утрачена. Такой уровень абстракции флага возможен только в идеальном пространстве искусства. Живопись может сделать абстрактным все, что угодно, даже такой символически нагруженный объект, как американский флаг. Однако в случае Джонса неверно вообще говорить об «объекте», поскольку нет никакой разницы между картиной и флагом, который она «изображает». Зазор между средством выражения (media) и смыслом (message) сократился почти – но именно почти – до нуля. Единственным свидетельством того, что этот зазор все же существует, является тот факт, что Джонс – выдающийся живописец: его восхитительно скупая кисть полна такой робкой чувственности, какую не встретишь ни у какого другого американского художника. Подобную живопись следует относить не к поп-арту – да его еще и не существовало, – а к традиции натюрмортов, восходящей к Шардену. Однако попытка Джонса склеить объект и субъект в едином проблемном поле оказала глубокое влияние на искусство 60-х – прежде всего американское. Как отмечает критик Макс Козлофф, Джонс редуцировал свои флаги и мишени к «множеству простых абстрактных форм, которые получили смысл от своего социального использования, но теперь, будучи помещенными в новый контекст, утратили свои социальные функции. Это очень сильный ход, давший толчок поп-арту и многочисленным символическим абстракциям». Джонс принадлежал к поп-арту не больше, чем Сезанн к кубизму, однако его произведения – в тандеме с Раушенбергом – подготовили почву для восприятия поп-арта, тогда как картины Сезанна заложили основы модернизма без малейшего на то желания со стороны затворника из Прованса. Картины Джонса всегда стремились защитить живопись от массовой культуры, и в 60-х эта защита требовала усилий больших, чем когда-либо раньше.
Можно было бы предположить, что сцена для поп-арта в Америке была готова еще в 50-е. Материалы для этого были под рукой: сырая материя культуры, которая, по мнению таких критиков, как Жак Барзен и Дуайт Макдональд, уже разложилась на полностью обособленные слои массовой, высокоинтеллектуальной и промежуточной средней культуры. Из-за ощущения собственной изоляции и отгороженности американские поборники le beau et le bien в 50-е крайне враждебно относились к продуктам массовой культуры: их хрупкому жилью, университетам, журнальчикам и художественным школам угрожали обыватели и Маккарти. Возможно, это был последний раз, когда в культуре Запада сиял романтический образ героя-художника, создающего величественное, достойное подражания и поэтому вечно непопулярное искусство, которое понятно лишь родственным душам, но не остальному стаду. Этот образ получил широкие хождения благодаря таким книгам, как «Муки и радости» Ирвинга Стоуна и «Мулен Руж» Пьера Ла Мюра. Неприкрытый интерес к массовой культуре самими художниками считался капитуляцией, нравственным предательством; даже сквозь микроскопическую трещину потоки банальности грозили затопить искусство, уничтожить его ценности, стереть все границы. Первые признаки изменения такого отношения можно заметить еще в 40-е в мультфильме Уолта Диснея «Фантазия», где в одном эпизоде Микки-Маус поднимается на сцену, чтобы пожать руку Леопольду Стоковскому; однако для большинства серьезных писателей, композиторов и особенно художников и скульпторов между образами – не говоря уже о ценностях – высокого и низкого искусств не могло быть никакого сближения. Вообще говоря, само низкое искусство было немыслимо. Так называли китч, которым непритязательную и доверчивую публику кормили рекламисты, агенты и магнаты; искусству учиться тут было нечему. Ни в гигантском гипсовом бублике, ни в рекламе «Вестингауз электрик» не было ничего экзотичного или приятного. Наоборот, это был кошмар, на который «истинное» искусство всеми силами старалось не смотреть. Нечто принципиально иное, от которого оно отгораживалось, – пустота, которая не снилась самому отчаянному авангарду.
В Англии проблема была в другом. Там отдельных молодых художников манил американский рекламный пейзаж 50-х, этот густой лес вывесок и коммерческих лозунгов, покрывший весь заокеанский континент. Они смотрели на этот вульгарный язык знаков американских городов так же, как Гоген на Таити – как на мифический мир нетронутого изобилия вдали от строгой экономии в победившей, но истощенной Англии. «Вам вечность подарить, о нимфы!» Для них образность американского капитализма была связана с бегством из состояния неравенства, из классового общества: «хорошая» культура в Англии была тесно связана с социальным порядком, в котором главенствовали благовоспитанность и патернализм, а духовная родина располагалась между И-Татти и Брайдсхедом[120]. Врагами этой культуры стали художники, выросшие на комиксах об отважном Янки на фоне продуктовых карточек. Именно их чумазыми пацанами эвакуировали в Брайдсхед; повзрослев, они предались голливудским фантазиям – быть всегда молодым, сексуальным, могущественным, искусственным и купаться в изобилии. Их понимание культуры задавалось двумя главными фактами. Во-первых, культурных альтернатив множество, и ни одна не превосходит другую; они заполняют поле возможностей, созданных массовым производством и машинным воспроизводством, это не иерархия, восходящая от лавки на углу к клубу «Атенеум». Во-вторых, книги и картины перестали быть доминирующими способами коммуникации в обществе; теперь последнее слово за кино, грампластинками и телеэкраном. Вот что писал в 1959 году английский критик Лоуренс Эллоуэй, автор термина «поп-арт»:
Применение технологий массового производства к словам, картинам и музыке породило бесконечное множество знаков и символов. Бессмысленно изучать это бескрайнее поле при помощи ренессансных идей об уникальности искусства. Влияние массмедиа вынуждает нас изменить представление о культуре. Теперь это понятие относится не к самым искусным произведениям или благородным помыслам избранных, а описывает, «что творится в обществе».
Ричард Гамильтон. Так что же делает наши сегодняшние дома такими разными, такими привлекательными? 1956. Коллаж. 26×24,8 см. Художественный музей Тюбингена
Основным толчком к развитию английского поп-арта стали начавшиеся в 1952 году дискуссии между такими критиками, как Эллоуэй, Джон Макхейл и Рейнер Бенем, с одной стороны, и такими художниками, как Эдуардо Паолоцци и Ричард Гамильтон, – с другой. Эта группа в 1956 году организовала в Лондонском институте современного искусства первую выставку «Это – завтра» – псевдоантропологический, полуиронический, но при этом полный энтузиазма взгляд на массовые образы на заре эпохи электронных медиа. Гамильтон выставил небольшой, но пророческий коллаж «Так что же делает наши сегодняшние дома такими разными, такими привлекательными?». Здесь впервые слово «поп» появляется в произведении искусства – в виде надписи на забавном фаллическом леденце в руках мускулистого мужчины. Более того, здесь присутствуют все визуальные источники позднейшего поп-арта: висящий в раме на стене комикс «Young Romance» (Лихтенштейн), банка тушенки на столе (Розенквист), телевизор, бренды – например, логотип «Форда» на настольной лампе, кинотеатр в окне с плакатом фильма с Элом Джолсоном, новые пылесос и магнитофон, простая кровать, какие бывают в мотелях, – предвестник гостиничного номера, оформленного Ольденбургом «под зебру», – и, наконец, Красивая и Здоровая Пара, выставляющая в качестве продукта свои бицепсы, трицепсы и объемные груди. Этот коллаж почти буквально воспроизводит то, что Гамильтон назвал необходимыми атрибутами поп-арта в 1957 году, когда он представлял собой лишь набор разрозненных идей. Поп-арт, писал художник, должен быть:
Популярным (рассчитанным на массовую аудиторию)
Недолговечным (конъюнктурным)
Одноразовым (легко забываемым)
Малозатратным
Серийно производимым
Молодым (предназначенным для молодежи)
Остроумным
Чувственным
С выкрутасами
Гламурным
Большим бизнесом…
Обычные люди такое искусство делать не могли – это вам не народное творчество. Оно родилось из того, что Гамильтон впоследствии называл «новым пейзажем вторичного, отфильтрованного материала». Поп-арт вовсе не «популярное» искусство – его «производили для масс хорошо обученные профессионалы». Он сделан из людей. Развивался он так же, как и обожаемый им предмет, – реклама и медиа, через которые эта реклама распространялась, – причем развивался щегольски, выбрав для себя роль отстраненного, веселого, доброжелательного, но несгибаемого ироничного наблюдателя в бескрайнем театре желаний и иллюзий, которые породили средства массовой информации XX века. И самым могущественным таким средством было телевидение.
Более четырех десятилетий назад Вальтер Беньямин, глядя с восхищением на только зарождающуюся массовую культуру, писал: как сложно – а может, и невозможно – представить, что ребенок, выросший в этой несмолкаемой буре сигналов, вернется к «взыскательной тишине» книги. Насколько радикально изменится дискурс в культуре, построенной на постоянном переключении внимания? Беньямин умер в 1940 году, и все его опасения относительно радио, кино и рекламы сбылись сторицей с приходом телевидения. Оно больше, чем любое другое изобретение XX века, изменило прямую дискурсивную связь картинки с реальностью, на чем основывалась живопись. Дело не в том, хорошие там показывают передачи или плохие. Известно, что телевидение – особенно американское – это по большей части бесконечный поток дерьма; однако суть в том, что его культурное воздействие отчасти связано с формой, а не содержанием.
В кино мы в меньшей степени расположены путать картинку с реальностью. Мы смотрим кино в специально отведенном заведении на экране, населенном гигантами. Телевизор же – всего лишь коробка в комнате, и картинка, которую она производит, реальна так же, как мебель. Она ближе к нам, чем фильм, и более привычного размера.