Шок от падения — страница 30 из 34

Хомс? Не думаете же вы, что я стану рассказывать всю свою жизнь незнакомым людям?

Да ни за что на свете.

Получилось смешно, потому что человек, которого я зову Юэн, не мог сидеть спокойно. Он бегал по залу, почти не глядя на экран. И все время издавал разные звуки:

— Ба-бах! Ба-бах!

Он даже сам не замечал, что орет во весь голос.

— Ба-бах!

Я вспомнил, как в детстве, когда я болел, действительно болел, мама помогла мне соорудить домик в гостиной, и мы играли в «Данки Конг» на моем цветном «Геймбое».

— Ты помнишь, мам?

Она поглядела на меня пустым взглядом. Нет, не пустым. Скорее отстраненным… словно видела сквозь меня что-то свое. И ее голос тоже прозвучал издалека:

— Нет, не помню.

Она никогда ничего не помнит. Особенно про то время. Она не помнит, какая она была… как она обращалась со мной. Она не помнит, как страдание изливалось из нее, заполняя весь дом. Как оно подчиняло ее себе.

— Ты была тогда совсем чокнутая, — сказал я.

— Ба-бах! Бум!

— Что, милый?

Но может быть, я все путаю. И вообще, какая разница? Она старалась. Думаю, все претензии к родителям имеют ограниченный срок годности.

И он истекает, когда тебе исполняется восемнадцать.

Пора в этом признаться.

— Что-что, милый? — спросил она снова.

— Ничего. Не важно.

Я наклонился к ней, положив голову на ее плечо, и слушал ее дыхание. Потом была моя очередь играть, но я уступил ее Томасу. Я примостился рядом с мамой, положив голову на ее плечо. Потом лег на подушку у нее на коленях. И прямо так и уснул. Она вся состоит из острых углов. С ней я никогда не чувствовал себя уютно, но она всегда была рядом.

— Бац-бац!

В тот вечер они оба остались в отделении на ужин. Обычно на ужин дают одни только бутерброды, но, чтобы отпраздновать мой день рождения, папа купил фиш-энд-чипс на все отделение, всем медсестрам и пациентам. Столовая шуршала оберточной бумагой. Весь дом пропах солью и уксусом.

Где-то в середине мама куда-то исчезла, а потом свет погас, и она вернулась с шоколадным тортом с восемнадцатью горящими свечами. Все запели «С днем рождения!». И Саймон присоединился к хору.

Он был в языках пламени.

Разумеется, он был в пламени.

Медсестра схватила меня за запястье и быстро потащила в амбулаторию, где сунула мои пальцы с вздувшимися на них волдырями под холодную воду. Я понятия не имел, что я сделал, я только пытался его удержать.

Мне прописали другие лекарства. Больше побочных эффектов. Больше сонливости. Со временем Саймон все сильнее отдалялся. Чтобы его увидеть, я должен был сосредоточиться. Но я не оставлял попыток. Я присматривался к дождевым облакам, опавшим листьям, косым взглядам. Я искал его в тех местах, где его можно было ожидать. В воде из-под крана. В рассыпанной соли. Я прислушивался к паузам между словами.

Сначала я думал, что он сердится или просто уже не надеется до меня достучаться. Это расстраивало. Даже не знаю, кто из нас в большей степени зависел от другого. В следующие несколько недель я лежал в постели, прислушиваясь к скрипу жалюзи и обрывкам разговоров, долетавшим из комнаты медсестер. И смотрел, как медленно умирает мой воздушный шарик.

Самое худшее в этой болезни — не то, что она заставляет меня верить в разные вещи или совершать те или иные поступки. И дело не в том, что она управляет моими действиями или позволяет другим мной управлять.

Самое худшее, что я думаю только о себе.

Психическая болезнь поворачивает человека внутрь себя. Мне так кажется. Она не позволяет нам выйти за пределы собственной душевной боли, точно так же, как сломанная нога или порезанный палец настолько завладевают нашим вниманием, что здоровая нога или палец просто перестают существовать.

Я зациклен на себе. Почти каждая моя мысль — обо мне самом. Вся эта история только обо мне: что я чувствовал, что думал, как мне было плохо. Наверное, это то, что доктор Клемент хочет услышать?

Но вслух я сказал:

— Я не сделал ничего плохого.

— Конечно. Конечно. Но все о тебе беспокоятся. Как ты думаешь, почему?

— Я не…

Врач, сидевшая рядом со мной, взяла мою историю болезни, но доктор Клемент сказал:

— Все нормально, Никола, не надо ничего записывать. Давайте просто послушаем, что скажет Мэтью.

Она положила ручку и покраснела. У врачей своя иерархия, и доктор Клемент — очень важная шишка. Он мой консультирующий психиатр. Как он скажет, так и будет.

— Я хочу домой, — сказал я.


— Где твой дом? — спросила Аннабель.

Она предложила спуститься с ней в бухту, и я не стал спорить. Невозможно отказать, когда на тебя смотрят так, как она: не то уверенно, не то умоляюще. А может, я чувствовал себя в долгу перед ней.

Дождь кончился. Ветер тоже затих. Галька шуршала под нашими ногами, когда мы подошли к полосе прибоя, где темные волны разбивались белой пеной.

— Я живу в Бристоле, — ответил я ей. — У меня своя квартира. То есть не в том смысле, что она принадлежит мне.

Море выглядело, как черный шелк. Или, может быть, бархат. Я всегда их путаю. Я просто хочу сказать, что оно выглядело красиво. Море и небо были одинакового черного цвета, и, глядя вдаль, нельзя было угадать, где кончается одно и начинается другое.

И луна была огромная. И миллиарды звезд усеивали небо.

— Как, должно быть, здорово — здесь жить.

— Я живу в занюханном вагончике, Мэтт. Вместе с отцом. Ничего хорошего.

— Это ты моей квартиры не видела.

Аннабель засмеялась. Я не собирался острить, но было приятно слышать ее смех. Она часто смеялась. Она из таких людей, которые могут сказать: «Если не смеяться, то будешь плакать».

Ну, то есть она так не говорила, но я легко мог это себе представить. Она, наверное, очень хороший человек. Я считаю, если ты не бросишь незнакомца рыдающим на обрыве, значит, ты — хороший человек. Но дело не только в этом. Еще и в том, как она себя вела. Как будто все это очень важно, но не настолько, чтобы не предложить еще одну чашку чая из термоса или не спросить, не замерз ли я, потому что тогда можно вернуться в кемпинг и одолжить у ее отца свитер. И ей правда жаль, что моя жизнь не сложилась. Но все будет хорошо. Она уверена.

Она знала, что такое горе. В этом-то все и дело. Но я только сейчас догадался, когда написал. Она знала, что такое горе, и поэтому жалела других.

— У нее не было имени, — сказала Аннабель.

Мы прошлись вдоль берега и обратно, к разбросанным по пляжу маленьким домикам. А потом сидели рядом на перевернутой деревянной лодке.

— Это была не самая любимая кукла. Я каждый раз называла ее по-новому. Но когда ты видел ее похороны, ее звали Мамуля.

Она это запомнила. Потому что их всех так звали.

Если бы я считал до ста за день до того, я бы увидел, как она хоронит в грязи Барби, а еще раньше — Малыша Ферби или плюшевого кролика. И всех их звали Мамуля.

— О, господи! — воскликнула Аннабель. Она закрыла лицо руками, хотя в темноте и не было видно, что она покраснела. — И как я выглядела со стороны?

Единственное отличие от похорон, которое я заметил, — это вещь, которую она оставила себе.

— Пальто?

— Вообще-то, это было платье.

Она достала из кармана кусочек желтой материи, но не дала мне в руки. Это странно. Ведь она не боялась сидеть со мной на берегу среди ночи. Но она как-то по-особому держала его, зажав в маленьком кулачке. Я понял, что мне не предлагают еще раз потрогать.

— Мы шили его вместе, — сказала она. — Это было платье, но мама разрешила мне сделать пару лишних швов, и получилось скорее пальто, ты прав.

Это пальто стало ее любимой игрушкой. Друзья дразнили ее, потому что она никогда с ним не расставалась. Так она сама мне сказала. Оно вытерлось в тех местах, где Аннабель теребила его руками, когда читала или смотрела телевизор. Оно грязное. Скорее коричневое, чем желтое. И даже немного пованивает. Она громко рассмеялась, когда это сказала, и добавила, что ни разу в жизни не постирала его в стиральной машине: боялась, что оно распадется на кусочки.

И после этого оно как будто стало более реальным. Ну, вроде как оно уже не могло быть лоскутным одеялом Саймона, потому что у него была своя собственная история. Потому что оно принадлежало Аннабель.

— Я бы не стала хранить его все это время, — сказала она, внезапно посерьезнев и глядя прямо на меня. — Но после того, что случилось, оно приобрело для меня особое значение. И в каком-то смысле из-за тебя.


Доктор Клемент с виноватым видом посмотрел на моего отца. Тот медленно кивнул.

— Давайте сделаем по-другому, — продолжил доктор Клемент. — Я хочу задать тебе трудный вопрос.

Инстинктивно я взял маму за руку. Не потому, что я нуждался в утешении, напротив, я хотел успокоить ее. Вот примерный план лечения: в детстве я убил родного брата и теперь должен убить его снова. Меня пичкают лекарствами, чтобы отравить его, а потом задают вопросы, чтобы удостовериться, что он мертв.

Доктор Клемент понизил голос.

— Скажи, — предложил он. — Саймон сейчас здесь, с нами, в этой комнате? Он по-прежнему разговаривает с тобой?

Дверь распахнулась, и в комнату влетел студент-практикант, расплескивая чай.

— Ох! Держи, Мэтт. Прости, что так долго.

— Спасибо.

— У нас кончился сахар. Пришлось идти в кладовку.

— Ничего страшного, Тим, — негромко произнесла Клэр-или-Энна, сделав ему знак садиться.

И тут все снова посмотрели на меня. Я, должно быть, ответил слишком тихо, потому что доктор Клемент сказал, что просит прощения, но не мог бы я говорить чуть громче.

Кто-то нажал кнопку электрического вентилятора, и жужжащие лопасти остановились.


Она имела в виду не нашу детскую ссору.

Не то что я толкнул ее в грязь, когда она устраивала кукольные похороны, пытаясь проститься навсегда.

Нет, этого она не помнила, она имела в виду совсем другое. Она забыла маленького мальчика, подсматривавшего за ней, или как она кричала на меня, что я все испортил.