Шоколад — страница 31 из 54

— В Ажен. — Вид у неё ершистый, упрямый. — Потом не знаю. Может, в Марсель. Лишь бы подальше от него. — Она бросила на меня подозрительный и вместе с тем удивлённый взгляд. — Только не вздумай отговаривать меня, Вианн. Это ведь ты подбросила мне эту идею. Мне бы самой в жизни не додуматься.

— Знаю, но…

— Ты же говорила, что я свободная женщина. — В её словах слышится упрёк.

Совершенно верно. Свободна пуститься в бега, воспользовавшись советом фактически незнакомого человека, бросить всё, сорваться с насиженного места и отдаться на волю ветров, как непривязанный воздушный шарик. Моё сердце внезапно холодом сковал страх. Неужели это цена за то, чтобы я осталась здесь? Значит, я отправляю её скитаться вместо себя? А разве я предложила ей хоть какой-то выбор?

— Но здесь ты жила в относительном благополучии, — с трудом выдавила я, видя в её лице лицо своей матери. Отказаться от благополучия ради того, чтобы немного посмотреть мир, взглянуть краем глаза на океан… а что дальше? Ветер всегда приносит нас к подножию той же стены. Толкает под колёса нью-йоркского такси. На тёмную аллею. В лютый холод. — Нельзя всё так бросить и бежать, — сказала я. — Я знаю, что говорю. Пробовала.

— Я не могу оставаться в Ланскне, — вспылила она, едва сдерживая слёзы. — В одном городе с ним. Пока не могу.

— Когда-то мы жили так, я помню. Постоянно в дороге. Постоянно в бегах.

У неё тоже есть свой Чёрный человек. Я вижу его в её глазах. Авторитетным тоном и коварной логикой он держит тебя в оцепенении, послушании и страхе. И, дабы избавиться от этого страха, ты бежишь в надежде и отчаянии, бежишь, чтобы в конце концов понять, что носишь этого человека в себе, носишь, как некое зловредное дитя… И моя мать в итоге тоже это поняла. Он ей мерещился за каждым углом, на дне каждой чашки. Улыбался с каждой афиши, выглядывал из каждой проезжающей машины. Приближался с каждым ударом сердца.

— Бросишься бежать — не остановишься. Всю жизнь будешь в бегах, — яростно убеждала я её. — Лучше оставайся со мной. Останься, будем бороться вместе.

Жозефина посмотрела на меня.

— С тобой? — Её изумление почти вызывало смех.

— Почему бы нет? У меня есть свободная комната, раскладушка… — Она уже мотала головой, и у меня возникло острое желание схватить её, заставить остаться, но я подавила свой порыв. Я знала, что смогла бы повлиять на неё. — Поживи у меня немного, пока не найдёшь что-то ещё, пока не найдёшь работу…

Она разразилась истеричным хохотом.

— Работу? Да что я могу? Только убирать… готовить… опорожнять пепельницы… наливать пиво, вскапывать сад и ублажать м-мужа по ночам каждую пя-пятницу… — Она теперь захлёбывалась смехом, держась за живот.

Я попыталась взять её за плечо.

— Жозефина. Я серьёзно. Что-нибудь подвернётся. Незачем тебе…

— Если б ты видела, каким он бывает порой. — Всё ещё смеясь, она выплёвывала слова, как пули; её дребезжащий голос полнился отвращением к самой себе. — Распалённая свинья. Жирный волосатый боров.

Она расплакалась, зарыдала так же громко и судорожно, как смеялась минуту назад, жмурясь и прижимая ладони к щекам, словно боялась взорваться. Я ждала.

— А потом, сделав своё дело, отворачивается и начинает храпеть. А утром я пытаюсь… — её лицо искажает гримаса, губы дёргаются, силясь выговорить слова, — …я пытаюсь… стряхнуть… его запах… с простыней, а сама всё время думаю, что же случилось со мной? Куда делась Жозефина Бонне, живая смышлёная школьница, мечтавшая стать балериной…

Она резко повернулась ко мне — красная, заплаканная, но уже спокойная.

— Это глупо, но я убеждала себя, что где-то, наверно, произошла ошибка, что однажды кто-нибудь подойдёт ко мне и скажет, что ничего подобного на самом деле не происходит, что весь этот кошмар снится какой-то другой женщине и ко мне не имеет никакого отношения…

Я взяла её за руку. Она холодная и дрожит. Ноготь на одном пальце содран, в ладонь въелась кровь.

— Самое смешное, что я пытаюсь вспомнить, как любила его когда-то, а вспомнить нечего. Одна пустота. Полнейшая. Вспоминается что угодно — как он впервые ударил меня, или то… казалось бы, должно же хоть что-то остаться в памяти, даже о таком человеке, как Поль-Мари. Хоть какое-то оправдание бесцельно прожитых лет. Хоть что-то…

Жозефина вдруг замолчала и глянула на часы.

— Совсем заболталась, — удивилась она. — Всё, на шоколад времени нет, а то опоздаю на автобус.

Я смотрела на неё.

— Автобус пусть едет, а ты лучше выпей шоколада. За счёт заведения. А вообще-то такое событие следовало бы отметить шампанским.

— Нет, мне пора, — возразила она капризным тоном, судорожно прижимая к животу кулаки, и пригнула голову, как бык, бросающийся в атаку.

— Нет. — Я не отрывала от неё глаз. — Ты должна остаться. И дать ему бой. Иначе, считай, что ты от него не уходила.

Она отвечала мне смелым взглядом.

— Не могу. — В её голосе слышалось отчаяние. — Не смогу ему противостоять. Он будет поливать меня грязью, всё переврёт…

— У тебя есть друзья, они здесь, — ласково сказала я. — И ты ещё сама не знаешь, какая ты сильная.

И тогда Жозефина села — совершенно сознательно — на один из моих красных табуретов, уткнулась лицом в прилавок и тихо заплакала.

Я не мешала ей. Не стала говорить, что всё утрясётся. Не попыталась утешить её. Участие не всегда приносит облегчение, иногда лучше выплакать своё горе. Поэтому я прошла на кухню и принялась не спеша готовить chocolat espresso. К тому времени, когда я разлила шоколад в чашки, добавила в них коньяк и шоколадную крошку, собрала жёлтый поднос, положив на каждое блюдце по кусочку сахара, она уже успокоилась. Я знаю, это не великое волшебство, но иногда оно помогает.

— Почему ты передумала? — спросила я, когда её чашка опустела наполовину. — Когда мы в последний раз говорили с тобой об этом, ты была настроена остаться с Полем.

Она пожала плечами, избегая моего взгляда.

— Из-за того, что он опять ударил тебя?

На этот раз на лице её отразилось удивление. Её рука взметнулась ко лбу, где сердито багровела рассечённая кожа.

— Нет.

— Тогда из-за чего?

Она вновь отвела глаза. Кончиками пальцев коснулась своей чашки, будто хотела убедиться, что она ей не снится.

— Не из-за чего. Не знаю. Просто так.

Она лгала, это было очевидно. Не отдавая себе отчёта, я попыталась проникнуть в её мысли, которые с лёгкостью читала ещё минуту назад. Я должна была знать причину, если собиралась оставить её здесь, удержать в городе, вопреки всем моим благим намерениям. Но в данный момент мысли её были бесформенными и дымчатыми. Я ничего не разглядела, кроме темноты.

Давить на неё не имело смысла. Жозефина, от природы неподатливая и упрямая, не терпела, чтобы её подгоняли. Расскажет со временем, решила я. Если захочет.


Мускат хватился жены только ближе к ночи. К этому времени мы уже постелили ей в комнате Анук, которая пока будет спать рядом со мной на раскладушке. Весть о переселении к нам Жозефины она приняла с полным спокойствием, как обычно принимала безоговорочно и многое другое. На мгновение мне стало нестерпимо горько за дочъ, ведь у неё впервые в жизни появилась собственная комната, но я пообещала себе, что это продлится недолго.

— У меня идея, — сказала я ей. — Давай устроим тебе комнату на чердаке: вместо двери там будет люк, в крыше будут маленькие круглые оконца, а подниматься туда будешь по приставной лестнице. Как ты на это смотришь?

Затея опасная, вводящая в заблуждение. Намёк на то, что мы намерены осесть здесь надолго.

— И я оттуда буду видеть звёзды? — загорелась Анук.

— Разумеется.

— Вот здорово! — воскликнула она и помчалась наверх, чтобы поделиться радостью с Пантуфлем.

Мы сидим за столом в тесной кухне. Стол достался нам в наследство от пекарни. Громоздкий, вытесанный из необработанной сосновой древесины, сплошь в рубцах, оставленных ножом. В шрамы забилось тесто, усохшее до консистенции застывшего цемента, отчего его поверхность теперь похожа на гладкий мрамор. Тарелки разнородные: одна зелёная, другая — белая, у Анук — в цветочках. Бокалы тоже разные: высокий, маленький, один всё ещё с наклейкой «Moutarde Amora». Но эти вещи принадлежат нам. Впервые в жизни у нас появилось что-то своё. Прежде нам приходилось пользоваться гостиничной посудой, пластмассовыми ножами и вилками. Даже в Ницце, где мы жили больше года, мебель была чужая, арендованная вместе с помещением магазина. Чувство владения нам всё ещё в новинку, оно дурманит и пьянит. Для нас это экзотика, невиданное чудо. Я завидую кухонному столу, завидую его порезам и ожогам, полученным от горячих хлебопекарных форм. Завидую его незыблемому чувству времени и жалею, что не могу сказать: вот это я сделала пять лет назад. Оставила эту отметину, мокрой кофейной чашкой посадила вот это пятно, здесь прожгла сигаретой, а вот эту лесенку на шероховатом дереве настучала ножом. А вот здесь, в укромном уголке за ножкой, Анук вырезала свои инициалы, когда ей было шесть лет. А этот рубец от ножа для разделки мяса появился жарким летним днём семь лет назад. Помнишь? Помнишь то лето, когда река обмелела. Помнишь?

Я завидую столу, завидую его незыблемому чувству времени. Он стоит здесь давно. Он принадлежит этому дому.

Жозефина помогла мне приготовить ужин. Мы поставили на стол салат из зелёной стручковой фасоли и помидоров, заправленных ароматным растительным маслом, красные и чёрные оливки, купленные на рынке в четверг, хлеб с грецкими орехами, свежий базилик, поставляемый Нарсиссом, сыр из козьего молока и красное вино из Бордо. За ужином мы беседовали, но не о Поле-Мари Мускате. Я рассказывала Жозефине о нас, об Анук и о себе, о краях, в которых мы побывали, о своей шоколадной в Ницце, о том, как мы жили в Нью-Йорке, когда родилась Анук, и о прежних временах, рассказывала о Париже, Неаполе и прочих городах, где нам с матерью случалось оседать ненадолго за время наших бесконечных скит