Шолохов — страница 27 из 43

1951–1953: ЧП НА ПАРТИЙНОМ СЪЕЗДЕ

«К т. Шолохову необходимо применить меры…» — такое угрожающее требование выдвинули партаппаратчики Г. М. Маленкову; случилось это в особые дни 1953 года, когда работал XIX партсъезд.

За что же такая немилость? Шолохов знал — это никогда и не прекращалось в режиме вечного партдвигателя «удил-желез»: то дернут — то ослабят, то наградят — то унизят.

МВТУ: «Скоро робют — слепых родят»

1951-й. Шолохов открыл этот новый год обращением к стране — поздравил сограждан в «Правде». И еще напечатал в течение года два небольших обращения — к строителям Волго-Донского канала и юным книголюбам. Не густо в публицистике. Иные заботы. О военном романе, пожалуй, главная.

И вдруг в марте, на следующий день после закрытия сессии Верховного Совета, Шолохова пригласили на встречу со студентами знаменитого Московского высшего технического училища. К «технарям»…

Конференц-зал. Взошел в своей неизменной гимнастерке на сцену за стол под аплодисменты. Его представили, а он заявил: к никакому-де отчету не готовился, доклада не ждите и попросил задавать вопросы. Но не нашлось отважных с вопросами. По рядам лишь заробевшие шушуканья-переглядки. Конфуз. Тогда он встал и с лукавинкой обратился к залу: «Вы давайте-ка за что-либо меня похвалите, я, конечно, стану скромничать-отбиваться, ну и пойдут вопросы». Завлекалочка удалась — осмелели студенты.

— Расскажите, как вы пишете?

— Об этом долго и сложно рассказывать.

— Ваша общественная работа? Участие в борьбе за мир?

В ответ пожал плечами.

— В ваших книгах нет ни одного хорошего женского образа.

— Это, очевидно, потому, что я женился восемнадцати лет. (Видимо, задело, потому отшутился.)

— Над чем сейчас работаете и когда закончите?

— Векселей не даю, а то наобещаешь, а потом не получится. Есть такая поговорка: скоро робют — слепых родят. Работаю над романом «Они сражались за родину». Роман задуман мной в трех книгах… Затем буду заканчивать вторую, последнюю книгу «Поднятой целины».

— Были ли прототипы для героев «Тихого Дона»?

— Да, были. Но ведь это неважно. Лев Толстой очень удачно сказал о своем Болконском: не имеет значения, был ли он и есть ли на самом деле и какова его действительная фамилия; он есть и важен как Болконский.

— В «Тихом Доне» есть люди (Мишутка и другие), о судьбе которых можно еще рассказать. Не собираетесь ли вы это сделать?

— Была раньше такая писательница Лидия Чарская. У нее в одной книге герой тонет, а во второй снова вынырнет — так она их и вела из книги в книгу. Один критик (неважно — правый или левый) сказал: «У Чарской есть курочка, которая несет золотые яйца». Я не хочу быть куроводом.

— Конец «Тихого Дона» неудачен. Почему герой ни к чему не пришел?

— Такова была действительная судьба более зажиточной части деревни. Если бы я написал иначе — это было бы вопреки моей писательской совести.

— Ваше мнение о творчестве Ильи Эренбурга?

— Во время войны писал действительно нужные вещи, очень ценно это было тогда.

— Насколько правдива книга Федора Панферова «В стране поверженных»?

— Бред.

— Что вы можете сказать о книге Эммануила Казакевича «Весна на Одере»?

— «Звезда» — это хорошо.

— Ваше мнение о книге Николая Шпанова «Поджигатели»?

— Я читал и Ната Пинкертона.

— Как вы оцениваете нашу современную литературу?

— Тянем помаленьку. Но печально, когда наши старые писатели теряют качество. Например, Александр Корнейчук…

Вдруг произнес: «Я никогда не принимал присяги писать только о казаках».

— Ваше мнение об операх Дзержинского «Тихий Дон» и «Поднятая целина»?

— Либретто безграмотно написано братом композитора. Песня «От края и до края» в «Поднятой целине» — мотив есть, а где слова? Опера «Тихий Дон» написана по роману без знакомства с казачьим песенным творчеством. А у казаков замечательные, в том числе и очень старые, песни, например о речке Камышенке. Затем — это мое личное отношение к оперному искусству — я, например, как услышал, что лирический тенор поет во время исключения Нагульнова из партии: «Положи партбилет!» — встал и ушел потихоньку.

Пришла записка: «Как вы относитесь к псевдонимам?» Зал встрепенулся. Пахнуло жареным. То был явный отклик на совсем недавний, в этом месяце, обмен раскаленными статьями между Шолоховым и любимцем молодежи красавцем Константином Симоновым, поэтом и прозаиком, а также автором пьес, идущих в лучших театрах. От этого обмена мнениями шли искры по всей Москве. Еще бы: приметили антисемитизм у Шолохова!

А все началось со статьи в «Комсомольской правде» «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы» Михаила Бубеннова, тогда модного после Сталинской премии за роман «Белая береза» писателя. Ничего антиеврейского в напечатанном не проглядывалось: Бубеннов назвал не только еврейские фамилии, русскую, три явно украинские и еще одну восточную. Но перлы нелепостей перли из каждого абзаца, из последнего тоже: «Социализм, построенный в нашей стране, окончательно устранил все причины, побуждающие брать псевдонимы».

Симонов возмутился и бросился в атаку со страниц «Литературной газеты», в числе иного и прочего писал: «Аргументы, приводимые Бубенновым, в большинстве смехотворны».

Утром Бубеннов и тот работник «Комсомолки», Федор Шахмагонов, который готовил статью, напросились на встречу с Шолоховым (он оказался в Москве). Пожаловались, что Бубеннову не дают ответить Симонову, ибо был звонок из ЦК: запретили продолжение дискуссии. Шолохов — в рассуждения: «Симонов игрок!.. Я не знаю, что вы хотели выиграть, заговорив о псевдонимах, а вот что он хочет выиграть, видно, не заглядывая в его карты. Ищет популярности у шумливой литературной публики. А тебя, Бубеннов, эта публика будет бить нещадно».

Он сел к столу и вскоре передал газетчику небольшую статейку «С опущенным забралом». Она была напечатана. Запоминались выразительные вопросы: «Кого защищает Симонов? Что он защищает? Сразу и не поймешь…»

Симонов с ответным выстрелом в «Литературной газете»: «Я выступил в защиту писателей, пожелавших избрать себе литературные имена, от облыжных обвинений в хамелеонстве…» Но показалось мало — пошла брага через край — отправил жалобу: «ЦК ВКП(б). Товарищу Маленкову Г. М. В „Комсомольской правде“ за подписью Михаила Шолохова напечатана беспримерная по грубости, проявленной в отношении меня, статья „С опущенным забралом“… Прошу Вас, Георгий Максимильянович, принять меры по этому вопросу, возникновение которого я меньше всего связываю с личностью Шолохова, хотя его подпись, к сожалению, и стоит под статьей…»

Много позже Симонова потянуло на воспоминания о той драчке — рассказывал мне: «В неприятии Шолоховым псевдонима, как поняли люди моего окружения, скрыто было нечто большее, нечто значительное, чем то, что он провозгласил — мол, за псевдонимами прячутся литжучки и деляги… Шолохов, между прочим, попер против Сталина. Сталин… Сталин вел дьявольскую игру… Короче: на заседании комитета по сталинским премиям обсуждаем роман какого-то писателя. Сталин разглядел в официальном представлении на эту кандидатуру, что после псевдонима в скобках стояла подлинная фамилия. Он разразился сердитой тирадой в своей излюбленной манере вопроса и ответа: „Не могу не спросить уважаемых товарищей, зачем, с какой целью пишется двойная фамилия? Читателю достаточно одной — привычной. Разве писатель не имеет права выступать под псевдонимом? Я думаю, что имеет. Хотите подчеркнуть, что он… еврей. Но зачем?“»

Шолохов студенту ответил так: «Есть иногда причины, по которым писатель меняет свою фамилию, берет псевдоним — или фамилия неблагозвучна, или по другой причине. Мы знаем Фадеева как Фадеева, а не Булыгу… Но когда в „Литературной газете“ подписывается Розенблюм, а в „Советском искусстве“ Петров, и пишет уже наоборот, в третьей газете Светов, и печатает еще что-нибудь на эту же тему, а все это один человек — то это нечестно и я против таких псевдонимов».

Свою статью Шолохов в собрания сочинений почему-то не включал.


Дополнение. С годами Шолохов все чаще обращался к классике. О ней у него есть высказывания, что не вошли в его собрания сочинений, поэтому приведу некоторые:

— Больше всего мне нравятся из прозаиков Гоголь, Толстой, Чехов, Бунин, не говоря уже о Пушкине. Лесков нравился. Серафимовичем зачитывался, особенно «Городком в степи», что касается «Железного потока», то он слаб. Серафимович сам плавает в этом потоке.

— Горького любил подростком, потом разобрался, что он не работал над стилем и формой. У Горького я любил «Челкаш». Осталось в памяти, как Горький однажды пригласил меня в комнату, присел к камину и заговорил о книге «Клим Самгин». Спросил, нравится ли она мне. Я высказал ему, что понравилось, что не понравилось, а в целом похвалил. Горький со вниманием выслушивал мои критические замечания, с интересом выясняя мои позиции и похваливая.

— Некоторые страницы толстовских дневников не могу читать без сильного волнения… Особенно, где воспроизводятся ночные разговоры с Софьей Андреевной. Какая бездна разделяет этих двух людей, роднее и ближе которых, кажется, не было на земле… Что с нами делает время! Но при всех расхождениях во взглядах (может быть, разности психологических состояний) они оба правы: на ее стороне правота жены, матери, хранительницы домашнего очага, на его — глубина противоречий гения, толстовская — именно толстовская! — философия бытия… Вера, мораль, поэзия, философия — все сплетено в тугой узел и составляет сущность его гения.

«Партком считает…»

Из Москвы, из издательства «Художественная литература», Шолохову пришла верстка переиздания «Тихого Дона». Распаковал пакет и ужаснулся: едва ли не каждая страница в пестроте каких-то вписываний и зачеркиваний. В сопроводительном письме заведующего редакцией пояснения: внештатный редактор — работник «Правды» — усердствует!

Шолохов прочитал верстку и тут же — ответную депешу: «Редактор ни к черту не годится… Нет у него художественного вкуса… В любой его правке Вы увидите весьма посредственного газетчика… Тут я совершил ошибку в выборе редактора…»

Он не зря употребил в письме даже такое выражение — «скопцевские изъятия». Роман и в самом деле оскоплен. Дважды!

Для начала редактор взялся «навести порядок» в «политике». Его не устроили два вживленных в роман исторических сюжета. Истинно наглец — в своем послесловии осмелился поучать писателя и научать читателей: «Писатель, однако, в отдельных случаях неясно, а иногда ошибочно осветил некоторые исторические факты». И продолжение — опасное для политической репутации романа и Шолохова: «Автор иногда нечетко, а местами и неверно показывал действительные устремления Корнилова…»

Шолохов в тот же миг припомнил свою самую первую встречу со Сталиным, при участии Горького, и острый обмен мнениями — каким быть в романе образу генерала Корнилова. Он кое-что тогда смягчил по настоянию Сталина. Зачем же сейчас, через 20 лет, ворошить старое?!

Потом Шолохов уловил, что нечуткое перо нового редактора повычеркивало — во множестве — казачьи речения. Мол, местный диалектизм, вульгаризмы, жаргон, когда-то, дескать, эту увлеченность еще Горький критиковал. Шолохов помнил другое: он тогда многое сам отредактировал. Отчего сейчас возврат к красному — запретительному — карандашу?!

Оказалось, что и это политика. В издательстве знали то, что Шолохов не сразу уразумел. Бульдозерный наезд на шолоховский стиль — это конъюнктурный отклик на недавние труды Сталина по языкознанию. Одна из статей в январском номере «Нового мира» подхалимски вторила державному наставнику в языковедении: «Желание эстетически закрепить диалекты было бы не только нелепым, но и вредным… находятся в непримиримом противоречии с духом и законами языка… обречены на исчезновение…»

Еще задела одна история, которая на этот раз произошла в Ленинградском университете. Тоже — политика. Дочь Светлана оттуда позвонила — она там учится: прими, пожалуйста, одного студента — Юрия Буртина, у него из-за тебя большие неприятности. Этот ее знакомый, студент-второкурсник филологического факультета, впоследствии станет видным литературоведом и либерал-демократом.

Что же произошло? Лучше всего узнать из первых рук — из записок Буртина «Исповедь шестидесятника», изданных уже после его смерти.

«В качестве члена лекторской группы я подготовил лекцию о „Тихом Доне“. Вопреки установившейся трактовке, согласно которой Мелехов — отщепенец, который за свою неспособность твердо встать на сторону большевиков расплачивается моральной деградацией и полным крахом своей жизни, я доказывал, что, напротив, он плоть от плоти народа, он типичен, а его судьба воплощение сложного, извилистого и тернистого пути основной части казачества, да и вообще крестьянства, в революцию. Не историю грехопадения мятущегося одиночки, а великую драму народную видел я в шолоховской эпопее…

Что же дальше? Буртин продолжает: После просмотра текста руководством лекторской группы мне было сказано, что ввиду спорности моей основной идеи я должен либо от нее отказаться, либо подвергнуть предварительному обсуждению…»

Ему бы беречься, а он, необстрелянный, стал писать — пусть обсуждают. Его научный руководитель и союзник — аспирант Федор Абрамов, в будущем автор интересной книги о творчестве Шолохова, а с 1960-х годов известный прозаик-деревенщик и защитник автора «Тихого Дона» от обвинений в плагиате. Доклад написан, оба идут на обсуждение и получают приговор: «Написан с бухаринских позиций, он целиком пропитан кулацкой идеологией…»

Все это, напомню, с конца 30-х вписывалось и в послужной — творческий! — список Шолохова.

Горька замета Буртина: «Подобная оценка прямиком подводила 19-летнего злоумышленника под знаменитую 58-ю статью (антисоветчина! — В. О.). И тогда я решился ехать к Шолохову. На поездку в Вёшенскую у меня денег не было. Однако мне помогла Светлана Шолохова, учившаяся на нашем факультете: известила, когда отец был в Москве, и дала его московский адрес… Общение произвело на меня сильнейшее впечатление… Уже сама манера поведения была для меня удивительной и неожиданной. Достаточно сказать, что при второй, основной, встрече с ним он не просто поздоровался, но расцеловался (это повторилось и при прощании), более того, заставил меня взять 150 рублей на обратную дорогу… Да как заставил! Когда я в замешательстве пытаюсь сопротивляться, отвел его руку с деньгами, у него на глазах показались слезы, голос задрожал, и этим дрожащим голосом он проговорил что-то в этом роде: „Ты не имеешь права! Я же старик…“ (кстати, в тот момент он и выглядел стариком, хотя имел всего 47 лет от роду)».

Теперь о главном — поддержал ли Шолохов юного еретика? Буртин засвидетельствовал: «Он согласился с моим пониманием общего смысла романа, правда, с одной оговоркой, важность которой я смог оценить лишь несколько лет спустя. Защищая Григория от обвинений в „отщепенстве“, я в увлечении фантазировал, что если бы рьяные активисты новой власти типа Кошевого не были бы столь мстительны и оставили бы его в покое, то он, как Майданников из „Поднятой целины“, вступил бы в колхоз. Шолохов возразил мне в том смысле, что Григорий был слишком самостоятелен и неординарен для столь идиллического исхода. Время было такое, что человек подобного характера должен был рано или поздно вступить с ним в конфликт и сложить голову…»

Студенту еще кое-что значимое запомнилось из высказываний Шолохова: «Василия Ивановича Чапаева все знают. А о многих других героях Гражданской войны, не менее славных, ваше поколение ничего и не слышало…» Буртин тут же заключил: «Это был прозрачный намек на 37-й год». Или: «Он звонил при мне в Верховный Совет и жестким, властным тоном выговаривал кому-то за задержку с пересмотром дела капитана, оказавшегося без вины виноватым в том, что его судно было на Севморпути затерто льдами…»


Дополнение. Издание «Тихого Дона» 1953 года — вопиющий образец издевательств над Шолоховым. Редактор вытравливал правду драматизма в описании революции. «Поправил», к примеру, сцену, когда Подтелков убил полковника-белогвардейца. В своем послесловии пустился в путаные психологические сентенции, чтобы оправдать и большевика Подтелкова, и себя, редактора, изуродовавшего сцену: «Он зарубил его — это правда. Но это был акт самозащиты: Чернецов выхватил из куртки пистолет и хотел убить Подтелкова, произошла осечка. Что оставалось делать Подтелкову? Ждать второго выстрела? Подставить свою грудь под револьвер злобного карателя?..»

Он взялся «исправлять» «натурализм» сцен родов Аксиньи, изнасилования Фрони, «обгуливания» Коршуновым купеческой дочери, проборонил языковые особенности говора Дарьи… И поблек на этих страницах художник Шолохов.

Шолоховед Г. Ермолаев в своей книге «Шолохов: жизнь и творчество» подсчитал, что в этом издании осуществлено «около 400 политических изъятий, три четверти которых пришлось на 2-ю книгу». Он же выявил немало чужеродных вписок, которые «подчеркивали свершения Ленина и Сталина и осуждали белое движение». Ему удалось также обнаружить около 300 пуританских исправлений: «Так увлеклись, что убирали упоминания волос на руках, ногах и груди мужчин».

Шолохов смог восстановить текст романа только в собрании сочинений 1956–1960 годов. И то частично — сопротивление цензуры было сильным. Ермолаев подсчитал: писатель убрал лишь около трех четвертей политических поправок и около девяти десятых стилевых. Он же сообщил, что число невосстановленных политпоправок в изданиях 1928–1980 годов превысило 250.

Суслов — Сталин — Суслов

Не один студент обращается к Шолохову. Приходит, к примеру, толстущий пакет, как засвидетельствовано, от «селькора с многолетним стажем»: рассказ и письмо. Письмо напоминало: вы, дорогой Михаил Александрович, в 1942-м одобрили мой, тогдашнего лейтенанта-разведчика, очерк во фронтовой газете, так молю — дайте оценку рассказу, хочу заняться литературой. Опять просьба стать донором, но ведь и душевные силы не безбрежны, и времени для своего-то творчества край как недостает. Читает, хотя сразу разглядел — плох сей опус.

Как же ответить побратиму по войне? Можно слукавить и отделаться общими словами. Дает, однако, ответ: «Рассказ требует всесторонней и серьезной доработки. Прежде всего по линии сюжетной. У Вас все предельно упрощено…» И пошли конкретные замечания.

Еще одно участие в судьбе молодого литератора. Критик Михаил Шкерин запросил помощи. Написал статью о творчестве Константина Симонова с критикой. Не понравились строки в его новой поэме: «И родина не там, где ты родился, а там, где помнят о тебе». Главному редактору газеты, где готовилась статья, звонок из ЦК — запретили печатать. Можно понять, чего испугался партаппаратчик: Симонов не просто популярен, он еще и начальство в Союзе писателей, и близок Сталину. Лучше не связываться.

Шолохов за телефон — обратился к Суслову. Кто не знал, как неприятно было общаться с этим убежденным консерватором с великолепной памятью на цитаты из классиков марксизма-ленинизма; кого угодно переговорит. Сейчас он в полном доверии у Сталина — секретарь ЦК и главный редактор «Правды», в будущем станет членом Политбюро и останется главным идеологом при Хрущеве, Брежневе и даже при начинающем карьеру в составе секретариата Горбачеве.

Суслов взял трубку и выслушал просьбу писателя:

— Михаил Андреевич, не очень-то складно писателю ходатайствовать о критике, ну а как развиваться литературе без свободной критики? Речь идет о статье Шкерина о творчестве Константина Симонова. «Комсомольская правда» готова ее публиковать, а из сектора центральной печати запрет. Это по твоей епархии, Михаил Андреевич! Надо бы снять запрет, хватит Симонову ходить в «неприкасаемых».

— Это я посоветовал воздержаться… Что значит имя Шкерина в литературе, чтобы критиковать Симонова? Это несерьезно, товарищ Шолохов!

— А серьезно ли было, — проговорил Шолохов, — когда меня и Леонида Леонова разносили вдребезги вчерашние портняшки и скорняки? Пудами на вес — опубликовано погромных рецензий. Шкерин профессиональный критик, член Союза писателей, у него книги…

— Товарищ Шолохов, — раздалось раздражительно, — я не против критики Симонова, но против, чтобы в этом упражнялись люди, не причастные к большой литературе. Так и передайте автору. До свидания, товарищ Шолохов!

То ли подогрела норов обида за такой разговор, то ли злость, что не добился справедливости, но Шолохов тут же звонит помощнику Сталина и просит устроить разговор с «хозяином». И он-таки состоялся:

— Здравствуйте, товарищ Сталин! Прошу простить за беспокойство.

— Здравствуйте, товарищ Шолохов! Если бы я не хотел вас услышать, вы бы меня не обеспокоили. Я слушаю вас, товарищ Шолохов!

— Я опять к вам с нашими литературными болячками.

— Я сказал бы, с неблагополучием…

— Боюсь, напротив, со слишком самодовольным благополучием. Полное благодушие, ни слова критики.

— О ком речь?

— Литературный критик Шкерин говорит о живом и мертвом в творчестве Константина Симонова, а ЦК запрещает публиковать эту статью.

— Я не знаю о таком запрете, товарищ Шолохов. Вы читали статью?

— Читал!

— Вы считаете нужным ее публиковать?

— Считаю полезной. И Симонову есть чему учиться. Я могу послать вам статью.

— Зачем такой бюрократизм? Завтра я ее прочту. В какой газете?

— В «Комсомольской правде».

— Почему не в «Правде»?

— Комсомольцы проявили настойчивость. Не будем их обижать.

— У вас все, товарищ Шолохов?

— Спасибо за поддержку!

Очень скоро позвонил телефон — от Суслова, он вымолвил как ни в чем не бывало:

— Михаил Александрович, я ознакомился со статьей Шкерина. В «Комсомольскую правду» дано указание — печатать.

Прощаясь с тем журналистом, которому выпало быть свидетелем телефонных переговоров и даже записать их столь подробно, Шолохов сказал: «О моем разговоре со Сталиным — молчок!»

…Кто знает, может, в эти дни, когда по обычаю ночами садился писать, как раз-то выводил для своего военного романа такие беспокойные — в созвучии с беспокойным душевным настроением — строки: «Сотни снарядов и мин, со свистом и воем вспарывая горячий воздух, летели из-за высот, рвались возле окопов, вздымая брызжущие осколками черные фонтаны земли и дыма, вдоль и поперек перепахивая и без того сплошь усеянную воронками извилистую линию обороны…»

«Ареопаг» ведет следствие

1952-й. Шолохову дали возможность с помощью «Правды» поздравить свой народ с новогодним праздником. Назвал статью «Любимая мать-отчизна». Начал помпезно и вяло, закончил запоминающейся метафорой: «С Новым годом, великая труженица, до последнего вздоха родная и любимая мать-отчизна».

Великой труженице объявлено — этот год особый: быть съезду партии, уже девятнадцатому по счету.

Потом Шолохов исполнил просьбу редактора многомиллионной «Пионерской правды» — обратился к детворе. Это небольшое — на четыре абзаца, но емкое напутствие «Ваш верный друг» — о пользе книг и чтения: «Поначалу, как сквозь узкую щель, брезжит из темноты свет знаний в удивленные глаза ребенка, впервые слагающего из отдельных, таинственных пока еще для него букв слова, становящиеся понятными разуму… И не узкая цель перед вашим взором, а широко распахнутые двери…»

Упросили выступить по радио. Сел перед микрофоном, чтобы поделиться размышлениями по теме: писатели — жизнь — читатели. Первой же фразой огорошил — никаких привычно-обязательных зачинов о свершениях: «Советские писатели в большом долгу перед своими читателями». Вторая фраза — о себе: «В ряду должников, но отнюдь не злостных неплательщиков, к моему великому сожалению и внутреннему неудобству, нахожусь и я — автор двух незаконченных романов…» И еще тем заинтересовал, что отверг привычные заклинания идеологов: советский-де писатель обязан идти вровень с жизнью строителей социализма и коммунизма: «Мы всячески поспешаем, но спокойное дыхание нужно сохранить до конца…» Пояснил: «Пока мастер пера тщательно вырисовывает мартовские, нагие ветви дерева и набухшие в предвесеннем томлении почки, — дерево уже выметало первую зеленую и клейкую листву…»

Февраль. Шолохову два звонка — сначала из Союза писателей, затем из ЦК. Те и другие о юбилее француза Виктора Гюго. Поудивлялся, почему его привлекают, но не сопротивлялся. Вскоре вышло постановление Политбюро «О мероприятиях по проведению 150-летия В. Гюго». Создан юбилейный комитет из числа членов Советского комитета защиты мира и Союза писателей: Фадеев — председатель, Эренбург — заместитель, дальше названо еще десять фамилий. Шолохов, вопреки традиции составлять списки по алфавиту, обозначен первым, Симонов — рядом с ним.

Великий Гюго, разумеется, хорошо, но более его притягивает возведение Цимлянской плотины и строительство канала Волга — Дон. Едва ли не каждый день оттуда сообщения в газетах и по радио. Море в степи будет: Цимлянское! Все сулят: заслон засухе… канал будет… новая транспортная возможность… ускоренное развитие области… Соблазнился побывать там и помчался из Вёшек на машине — единым марш-броском. Уже засыпан проран, уже есть новое русло, и уходят под воду седые от ковылей займища, древние курганы и еще незатянутые под дождями-ветрами недавние траншеи и окопы…

Появился очерк «Первенец великих строек». Он едва ли чем отличался от десятков таких же журналистских заметок, восхищенных замыслом Сталина и деяниями строителей — и все это, мол, для советского человека!

Но зато сколько неповторимых, истинно шолоховских высверков в пейзажах: тонких, изощренно живописных.

Но зато повторима в его публицистике, даже парадно-праздничной, державная озабоченность. Власть не замечала уничтожения бесценного невосполнимого исторического наследия: «Затоплена водой древняя хазарская крепость Саркел, разгромленная еще Святославом. И странное чувство охватывает душу, и почему-то сжимается горло, когда с Кумшатской горы видишь не прежнюю, издавна знакомую узкую ленту Дона, прихотливо извивающуюся в зелени лесов и лугов, а синий морской простор…»

Осень — сентябрь. На стол Маленкову — до партийного съезда месяц — кладут письмо из Ростовской области. Четыре рукописные страницы от некоего бухгалтера. Рассказывает — в подробностях, — как нехорошо вел себя Шолохов: пил в гостинице. Если кто еще читал этот донос, то неминуемо вспоминал нехитрый куплетец из одного модного фильма: «Рюмочка христова — откуда? Из Ростова…»

Маленков словно ждал письма, а может, и впрямь ждал. Пренебрег давним аппаратным правилом отправлять такого рода письма в архив за ненадобностью. Либо, если уж приспичит, адресовать для проверки достоверности в обком или Союз писателей. Сам решил «принимать меры». Придал письму значимость. Его резолюция выказывает особую всепартийную озабоченность: «Т. т. Пономаренко П. К., Суслову М. А., Хрущеву Н. С., Шкирятову. На ознакомление вкруговую. На секретариат ЦК».

Каков же, как выражался Сталин, ареопаг секретарей ЦК! Резолюция не сулит ничего доброго — ее принцип, как сказали бы в народе: лучше перебдеть, чем недобдеть. Но даже с такой резолюцией не решились на что-либо определенное: не отобрали делегатское удостоверение и не объявили выговор. Обсудили и ладно. Шолохову от этого не легче: по Москве и Ростову пошли круги оскорбительных слухов.

Одно к другому складывается против вёшенца в этом месяце: совпадение или так кому-то очень понадобилось? В самый канун съезда ЦК получает еще один сигнал-донос. Сообщение из Союза писателей — опять о неправильной линии «Нового мира». И вновь с фамилией Шолохова: «До сих пор члены редколлегии т. т. Шолохов М. А., Федин К. А. почти не участвуют в работе журнала». А в разгаре борьба с «безыдейщиной» и «безродным космополитизмом» — надо «участвовать».

Октябрь. Открылся съезд ВКП(б), первый после одиннадцати лет забвения уставного требования. Позади годы предвоенных репрессий и мужества народа, настрадавшегося во имя созидания великой державы. Позади великая война, выигранная народом, который ничего не пожалел для победы. В надеждах лучше жить восстанавливается невероятными трудами разрушенное войной хозяйство.

Делегаты слушают доклад Маленкова. Он не обошел литературную жизнь. В нем призыв к «решительной борьбе с халтурой» и наказ «беспощадно вытравливать ложь и гниль из произведений литературы и искусства».

Маленков не назвал ни одного произведения. Но поначалу замышлялось. Шолохов не догадывался, что в недрах аппарата готовился иной литературный раздел — в нем одних творцов упоминали, других замалчивали. И в том и в другом качестве должен был фигурировать он. Почитать бы ему многостраничную машинопись «К Отчетному докладу. Художественная литература…». О романе «Они сражались за родину» — ни слова, хотя в разделе «Тема Великой Отечественной войны» помянуты десятки произведений. Еще раздел — пафосно-политизированный, обращенный в заслугу партии. В нем назван «Тихий Дон». Но как губительна для репутации романа формулировка да и соседство некоторых произведений: «Руководствуясь решениями XVIII съезда партии и указаниями ЦК ВКП(б), советские писатели уже в предвоенные годы добились известных успехов, создали ряд полноценных в идейном и художественном отношении произведений. В области советской литературы: „Хождение по мукам“ — А. Толстого, „Тихий Дон“ — М. Шолохова, „Падение Парижа“ — И. Эренбурга, поэма „Детство вождя“ — Леонидзе…»

Сталин у всех на виду — в президиуме. Шолохов растворен в зале. Высмотрел ли вождь писателя? Если да, то лицезрел совсем недолго.

ЧП на съезде. Сбежал делегат М. А. Шолохов. Не оправдал доверия. Ладно, не дал заявки на выступление, но ведь пренебрег возможностью услышать «историческую» речь И. В. Сталина.

Устроители съезда в переполохе. Скрыть нельзя — за это полагалось серьезное партнаказание. Обратились к Маленкову — на сообщении гриф «Секретно». А минуло ли оно Сталина? В донесении сказано строго и внушительно: «Шолохов, являясь делегатом XIX партсъезда, пропустил несколько заседаний съезда».

Началось расследование. Аппаратчики с вопросом к руководителю делегации. Бедный секретарь обкома — ему нужно сыскать такую причину, чтобы сберечь себя, — оправдывался ценой чести Шолохова. Маленков читает: «По мнению секретаря Ростовского обкома партии т. Киселева, с которым мы беседовали, к т. Шолохову необходимо применить меры принудительного лечения, т. к. меры, принятые обкомом, не оказывают никакого воздействия на писателя…»

…В станице не привыкать — светится по ночам окошко на втором этаже шолоховского дома: писатель пишет.

Мария Петровна заметила: муж отложил военный роман — взялся продолжать «Поднятую целину».

И поди разберись в писательских предпочтениях — отчего такое произошло?


Дополнение. Итак, новый сюжет биографии: Шолохов выставляем перед ЦК как безнадежный алкоголик. Недруги писателя начали активно протаскивать в печать эту деликатную для творческой личности тему. Особенно после его кончины. Например, многотиражный в перестройку журнал «Знамя» печатал о Шолохове: «Слом личности». Автор статьи утверждал: «Слом, по свидетельствам, достаточно резкий и внезапный, наглядно выявившийся уже в послевоенные годы, превративший фигуру в советской жизни достаточно могущественную и самостоятельную в нетрезвую (! — В. О.) функцию официальных установок».

«По свидетельствам» — как звучит-то для «достоверности»! Был ли Шолохов рупором официальных установок? Этому противоречат все факты этой книги. И они, надеюсь, разрушат таковой миф. А теперь о нетрезвости.

Не верю в чистоту замыслов тех, кто подписывал несколько раз донесения в ЦК с приговором «алкоголик». Речь о той службе, которая лечила представителей высшей власти, — Четвертом Главном управлении при Министерстве здравоохранения.

1. Ни одно министерское письмо об алкоголизме не сопровождалось приложением с конкретным диагнозом.

2. Все эти письма появляются в ЦК — по совпадению или в прямой связи — во время особых политических событий в жизни партии или в ходе ужесточения партруководства писателями. Не то попытка исключить неуступчивую натуру из активной деятельности, не то опорочить: вот он, Шолохов, какой!..

3. Чаще всего донесения о запоях не подтверждаются образом жизни. Например, в 1952-м он написал шесть статей, был делегатом — и выступал — на Всесоюзной конференции сторонников мира, через четыре дня после партсъезда отправил в издательство большое ходатайство об издании литературно-критической книги «О художественном мастерстве» Михаила Шкерина.

4. И едва ли не самое главное. Те, кто писал донесения, те, кто принимал их, те, кто использует оные для очернения писателя, ни разу не задумались, что означал шолоховский ответ Сталину в 1938-м: «От такой жизни запьешь!» Отчего и в самом деле порой случались срывы? Горечь чувств из-за понимания своей постоянной политической зависимости? Реакция на всевозможные притеснения и подозрения? На цензуру? Разрядка от изнурительного труда — ведь пером водит не рука, а сердце?..

Рассказал Светлане Шолоховой о своих находках в партархиве. Слышу в ответ:

— Эти письма… Я их расцениваю… подло было писать о писателе! Если уж хотелось заботиться, так разве так заботятся?! Я эти письма считаю как желание настроить ЦК против неуступчивого, неуправляемого писателя. Это к тому же чиновная перестраховка-подстраховка: если что случится — как с Фадеевым, — мы, мол, своевременно сигнализировали… И грязные преувеличения, чтобы просто опорочить.

Она привела еще один аргумент в защиту чести и достоинства отца:

— Вы от кого-нибудь слышали, чтобы настоящий охотник был алкоголиком? С трясущимися руками? А отец — ах, как он славился метким выстрелом.

Смерть вождя

Шолохов прочитал решения партсъезда и новый Устав КПСС. Был в нем и такой пункт: «Член партии обязан: быть активным бойцом за выполнение партийных решений…»

Страна после съезда стала жить в учащенном ритме. «Правда» только и делала, что призывала к активности.

Обильно публикуются восторженные отклики на выступление Сталина и на решения съезда. Немало их от писателей — фамилии, фамилии, фамилии. Нахожу в газете отклики из Ростова. Шолохова не обнаружил.

…4 марта 1953-го. Радио заставило вздрогнуть: сообщение о болезни вождя.

Он до последнего лицезрел Шолохова. На даче, в большом зале, красовалась целая галерея писательских портретов. Среди них Горький и Шолохов.

Через день объявили о смерти Сталина.

«Правда» выходит с прощальным словом Симонова, Твардовского, Фадеева…

Через три дня и Шолохов попрощался со Сталиным. Появилась его статья в 80 строк «Прощай, отец!». В полтора-два раза больше скорбные статьи Эренбурга, Гладкова, Ольги Берггольц, Ванды Василевской, Корнейчука, француза Луи Арагона, китайца Го Мо-Жо… На целую страницу статья «Гуманизм Сталина» Фадеева. Не счесть траурных стихотворений. Откликнулся засекреченный «отец водородной бомбы» академик Сахаров — в письме тех дней признавался: «Я под впечатлением смерти великого человека. Думаю о его человечности».

Вёшенец ринулся в Москву. Депутатский мандат помог ему прорваться в Колонный зал и постоять в почетном карауле у гроба.

…Ну и месяц выдался для Шолохова. Пришлось помогать старшему сыну и его юной жене выехать в Болгарию. Она — дочь тогдашнего премьера Болгарии. Но даже при таком обстоятельстве пришлось писать самому Суслову о разрешении на выезд: так строги правила зарубежных вояжей.

В смутных раздумьях стала жить страна после траурных мартовских дней 1953 года.

Шолохову тяжко. Все знают, что революция вызволила в нем необычайно рано проявившиеся способности. Сам он знал то, что партагитпроп четверть века корежил его талант и изо всех сил пытался приспособить к своим политическим нуждам.

Он очень быстро уловил своим обостренным писательским чутьем, что жить стало, как ни странно, сложнее. Читатель строже взыскует правды… Дети выросли, вглядываются в отца, как ответит на народные чаяния…

Неотступен вопрос: куда поплывет теперь огромный корабль-держава? Немного времени понадобилось умудренному опытом писателю, чтобы год от года все более прозревать — корабль-держава пошел в плавание после Сталина без хорошей карты. Понимал: Сталин отдал свой талант выдающегося диктатора неукротимому стремлению превратить державу в великую — любыми средствами!

Новые вожди, из каждой новой смены, все меньше озабочены прокладкой курса так, чтобы с заглядом за горизонт; у них, увы, все больше внимания вахтенному журналу, чтобы выглядел красиво.

Им и в самом деле приятно его перелистывать. В нем много записей об открытиях на неизведанных маршрутах, о победах и успехах, о гудках приветствий и флагах расцвечивания со многих встречных и поперечных лайнеров, о кликах зависти и восхищения. И почему бы не возгордиться: и команда дисциплинированная, дружная, и не боится трудиться, сколько попросят, и топлива полно, и топорщатся ракеты, и взлетают спутники, и возводятся новые надстройки, и в кильватере не одно союзное судно…

Все это тешит душу и застит глаза. И нет у них тревоги, что хотя команды с капитанского мостика зычны, и с верхних палуб фейерверки-салюты, и главнокомандующим здравицы, звезды и ордена, а ход не тот. Вдруг развернет против ветра, вдруг брюхом по мели, вдруг у скалистых берегов пробоина, а то и просто не догадываются счищать налипшее-наросшее, а это сбавляет скорость и притормаживает маневр. Не волнует, что наставления устарели, а на тех, кто пытается их осовременить, смотрят с подозрительностью. Реформы на кораблях? Зачем? Ведь консервативные флотоводцы внушили себе и экипажу, что вечна главная их лоция — наука марксизма-ленинизма.

Те, кто в трюмах у машин, задерганы, запутаны. Терпеливы и послушны — не то испытали в прошлом, и все равнодушнее взирают на ветшающий кумач призывов, приветствий и обещаний. И все меньше веры у них в то, что достигнут цели. Нетерпеливым же даже такое приходит в потаенных раздумьях — можно ли при таких адмиралах достигнуть цели по имени коммунизм? Им, сомневающимся или прозорливым, за такие думы — гауптвахта, а то и за борт.

Общество беременело безвременьем и безверием.

Шолохову все это обидно осознавать. Особенно это стало заметно в его статьях и речах с начала 1960-х годов.

ПРИСТРАСТИЯ