1957–1958: БОРЕНИЯ ЗА ПРИНЦИПЫ
Итак, снова имя Шолохова в числе создателей новых произведений.
И все пошло своей привычной для него чередой: бурные отклики — одни с восторженными похвалами, другие с ожесточенным неприятием.
Вести из Швеции
1957-й. Январь — вьюжный месяц, и Шолохова не раз ввергают в вихри всяческих страстей.
…Кремль подарил своим политическим противникам на Западе в ходе холодной войны неплохое оружие против себя же — запрещение печатать роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Партагитпроп придал ему уже чрезмерную значимость — антисоветский. На Западе роман перевели и напечатали. Повезло антисоветчикам. Появилась возможность будоражить общественное мнение без всяких особых выдумок — свирепство политцензуры при социализме!
В Италии первыми — уже в январе — напечатали роман. Пошло обсуждение, и без Шолохова не обошлось. Журнал «Контемиоранос» помещает статью своего главного редактора. У нее длинный заголовок, который переходил в еще больший подзаголовок: «Скандальная публикация „Доктора Живаго“ совпала с первым полным итальянским изданием „Тихого Дона“. Это повод для критического сопоставления двух способов суждения об одном историческом периоде и для сравнения двух тенденций в современном искусстве».
Журнал много чего напечатал, но для определения позиции вполне хватало немногословного пассажа: «Пастернак рассматривает события и душевные состояния с позиций мистического индивидуализма, характерного для русских и европейских декадентов. В то же время точка зрения Шолохова в исторических началах… Литературных предшественников Шолохова мы видим в реализме XIX века, литературные истоки Пастернака заключены в символическом искусстве начала XX века». Остальное можно было и не читать.
Статью заметили в ЦК — перевели и изучили, но не образумились. Травля Пастернака продолжалась. Никто не подумал по примеру итальянского журнала растолковать для советских книгочеев — что есть плохо и что есть хорошо в «Докторе Живаго»; не было бы никаких скандальных последствий на несколько десятилетий вперед.
Мир бурлит — кому быть выдвинутым на соискание Нобелевской премии: Пастернаку или Шолохову? Запрет «Доктора Живаго» по приказу из ЦК не в пользу «Тихого Дона». Заграничные политиканы воспользовались этим — и вот еще один залп холодной войны. Творческий мир по исконному призванию поднялся в защиту гонимого.
Тут в ЦК приходит письмо. От секретаря Союза писателей Константина Симонова. С грифом «Секретно»: «В шведском ПЕН-клубе недавно обсуждался вопрос о кандидатурах на Нобелевскую премию по литературе. В числе кандидатов следующие писатели: Михаил Шолохов, Борис Пастернак, Эзра Паунд (США) и Альберто Моравиа (Италия). Поскольку писатели Швеции высказывались в пользу М. А. Шолохова, но с настроениями писателей далеко не всегда считаются…»
Однако секретарь ЦК Ильичев осведомлен о другом — сообщает высшему эшелону ЦК: «В кругах представителей зарубежной прессы высказывались такие предположения, что Нобелевская премия может быть разделена между Пастернаком и Шолоховым».
Ищется противоядие. В ЦК решили держаться только одной, агрессивной, линии: «Если т. Шолохову М. А. будет присуждена Нобелевская премия наряду с Пастернаком, было бы целесообразно, чтобы в знак протеста т. Шолохов демонстративно отказался от нее и заявил в печати о своем нежелании быть лауреатом, присуждение которой используется в антисоветских целях».
…Перо и чистый лист бумаги, как магнит, — два романа излучают притяжение. В одной из статей упомянул «Целину», но пояснения к задержке оказались с острой приправой: «Не так велика беда, если, к примеру, я задержался с окончанием „Поднятой целины“ на событиях 30-го года, но не дай бог, если бы наше сельское хозяйство и промышленность до сих пор держались на уровне 30-го года…»
Полон творческих планов!
Подписал в печать вступительную статью — свою — к сборнику «Пословицы русского народа» Владимира Даля, «Казака Луганского». Вспомнилось, как Андрей Платонов втягивал его в свой замысел приобщать страну к истокам народной культуры. Шолохов знал, как неприязненно относится ЦК к этой книге, но все же провозглашал во вступлении:
«Из бездны времен дошли до нас в этих сгустках разума и знания жизни радость и страдания людские, смех и слезы, любовь и гнев, правда и кривда, честность и обман, трудолюбие и лень, красота истин и уродство предрассудков…
Вслед за народом-мудрецом и советский человек скажет (пословица к слову молвится): „Белы ручки чужие труды любят“, „Не смеря силы, не поднимай на вилы“, „На чужую работу глядя, сыт не будешь“, „Часом опоздано, годом не поверстаешь“, „Слово не стрела, а ранит“».
ЦК все-таки сказал свое слово — последнее — в истории этой книги: тираж был определен для огромной страны всего-то в 45 тысяч экземпляров. Шолохов был удовлетворен уже этим. Прорыв состоялся. Он понимал: его имя сработало в «давлении» на ЦК. Через четверть века он снова станет участником выпуска этой книги вторым изданием.
Май. Письмо из Японии. От той, что побывала здесь, в Вёшках в 1935-м. Сколько же воды утекло! Это Абе Иосие, музыкантша-арфистка. Она не просто увлеклась талантом Шолохова. Нашла в себе призвание стать его пропагандистом в своей стране. Даже войны — холодная тоже — не помешали. Напомнила о себе письмом и пригласила в гости. Доведется побывать в Японии не скоро, а только через девять лет. Пока же шлет из Вёшек ответное письмо, полное искренности.
Повеличал ее Иосия Иосидзовна — «Как видите, я не забыл по-русски звучащего Вашего имени». Выразил чувства домашних: «Все мы в Вёшенской по-прежнему помним Вас и очень тепло вспоминаем». И это не отписка для этикета: «Даже не верится, что мы виделись 20 лет назад, и оттого, что жизнь так стремительно летит, становится грустно». Далее совсем по-свойски последовал отчет: «Наш Саша давно уже закончил Тимирязевскую академию, женился, работает агрономом в Крыму. У него уже есть дочь 8 лет. Светлана, когда-то маленькая, — тоже давно замужем, мать 12-летнего мальчика, преподавала в Таллине, в университете, а сейчас недалеко от Вас, на Камчатке. Ее муж — молодой капитан военного корабля. Я уже дважды дедушка, и мне пора не только носить усы, но и отращивать бороду. Миша и Маша учатся в Москве, в университете, и дома — мы вдвоем с Марией Петровной». Помянул какую-то японскую кинокартину и тут же: «Думаю побывать в Японии, и тогда, надеюсь, познакомиться, с Вашей любезной помощью, и с Вашей страной, и с японским искусством».
…Сев на Дону к концу. Вечером заглянул первый секретарь райкома, оповестил: завтра собираем партийный актив района. Пригласил с надеждой в голосе: «Может, поприветствуете?» Пришел и выступил, очень сердито. Потом даже молвил секретарю: «Что — пожалел, что пригласил?!» Главным для критики выбрал то, что пойменные леса завалены после заготовки древесины гниющим сухостоем. Он понимал, что речи в защиту природы удобно вещать с высоких московских трибун или с газетных страниц — не видишь глаз тех, кого критикуешь. Тут же сидели старые знакомцы — директора совхозов и председатели колхозов, бригадиры, парторги… У них иные заботы — не упустить бы ни дня погожего: главное урожай! И все-таки пристыдил-усовестил — летом все очистили.
Свой среди своих… В одном колхозе стал советовать председателю колхоза искать, как тогда говорили, «резервы», а тот ни в какую. Шолохов крепко осерчал (разговор этот запечатлел секретарь райкома Петр Маяцкий): «Стал ему советовать: разводи, Климаныч, индеек. Так он отмахнулся пренебрежительно. Будь они прокляты, сказал. Индюшки страшно капризные и к тому же змей глотают. Но я ему ответил: так ведь наши жены тоже иногда капризными бывают. Но мы же их не бросаем. Приедете домой, соберите стариков…»
Вдруг потянуло в Скандинавию. Купил для себя и жены туристские путевки, и отправились в вояж. Осталась для истории одна лишь, увы, открыточка: «На фотографии стокгольмский порт, куда пристал наш пароход „Регина“. Наше путешествие только началось, но мы уже полны интереснейших впечатлений». Подпись: «Шолоховы». Жаль: писатель и на этот раз остался верен себе — не соблазнился путевыми заметками.
Фильм Герасимова — оценки Бондарчука
Когда домой вернулись, у Шолохова вновь пошла нескончаемая череда больших и малых дел, тревожных забот и нелегких обязанностей.
Из столицы раздался звонок, что в Москве будет Всемирный фестиваль молодежи и студентов. И просьба: поддержите. Не отказал, и вскоре в «Комсомолке» появилось приветствие. Украшением стал абзац: «Желаю весело провести время. Желаю и в веселье не забывать о дружбе и единении всех наций и стран, о том единении, которое поможет человечеству сохранить мир во всем мире». Никакой пропаганды и агитации: ни про молодежь первой страны социализма, ни про империализм, ни про роль и значимость прогрессивной литературы. Вместо всего этого — лукавинка: «Сожалею, что фестиваль собирается в 1957 году, а не в 1927-м: тридцать лет назад и я, пожалуй, мог бы быть на нем в качестве полноправного участника, а не престарелого гостя».
За год пришло к нему более полутора тысяч писем. Читал, и почти каждое надо бы запивать успокоительными каплями. Одному приятелю пояснил: «Большинство писем это не „здорово да прощай“, а просьбы заключенных и обиженных местными властями, словом, такие письма, по которым надо действовать немедленно и промолчать нельзя…» Как-то с огорчением произнес: «Со всех концов страны просят квартиры». Подытожил с мрачным юмором: «Выходит, я всесоюзный квартирьер».
Он заприметил: с начала лета нередко в письмах появлялись просьбы от тех, кто считал себя его друзьями, — пособи, мол, устроить сына или дочь в институт. Злился. На такие письма сам не отвечал — однажды сказал секретарю: «Протекций от меня не будет. Пусть их детки сами поступают… по своему уму».
Но ведь шли еще бесконечно и рукописи от молодых литераторов — умоляли прочитать, дать совет, как лучше писать, или благословить к изданию.
Что и говорить: жизнь по ободок. Пошли поездки в Ростов, Сталинград, Куйбышев, Москву и к сыну в Крым. Однажды вымолвил: «Я с ужасом думаю: когда же возьмусь за перо как писатель?»
Одно письмо задело — от украинских школяров из села с заманчивым названием Белая Церковь. С критикой. Взялся отвечать: «Вы пишите: „Недавно многие из нас подписались на собрание ваших произведений, и мы жалеем только о том, что оно не является полным“». Решил отшутиться: «Но ведь полное собрание сочинений издается только после смерти автора!» Закончил совсем по-свойски: «Вот это удружили! Жалко, что Белая Церковь далеко от Вёшенской, а то бы я…» Каково это многоточие!
Обилие писем заставляло осваивать науку отвечать. Как-то поделился опытом со своим секретарем: «Два дня сочинял. Письма писать надо, чтобы они были короткими, лаконичными и не сухими».
В этом году все чаще в речах или статьях Шолохова появляются размышления об армии. Выступает перед избирателями: «Помнится мне один фронтовой эпизод. Под Харьковом в 1942 году громили итальянскую дивизию… В бою я был с полком. Захватили пленного… Он говорит: „Странный народ вы, русские“. — „Чем?“ — спрашиваю. „Я в него стрелял из пистолета. Три раза стрелял и не попал. Этот парень подбежал ко мне, ударил прикладом автомата, снял краги, встряхнул меня, посадил на завалинку. У меня дрожали руки. Он свернул свой крепкий табак-махорку, послюнявил, сунул мне в зубы, потом закурил сам, побежал сражаться опять“». Шолохов восхитился: «Слушайте, это здорово: ударить, снять краги, дать покурить пленному и опять в бой. Вот он русский человек!» Заключил так: «Русский солдат. Черт его знает, сумеем ли мы раскрыть его душу?»
Пишет статью к юбилею Армии: «Нам угрожают люди, плохо разбирающиеся в нашей жизни, в характере советских людей. Не мешало бы им, прежде чем бряцать оружием, понять солдатскую песню о родине, написанную поэтом Михаилом Исаковским: „Пускай утопал я в болотах, пускай замерзал я на льду, но если ты скажешь мне снова, я снова все это пройду“».
В еще одной статье для армейских читателей выразил исповедное: «В годы Великой Отечественной войны я был с вами, мои родные. И если позовет Родина, я — как старый солдат — буду с вами до последнего дыхания. Обнимаю вас, мои родные». Какова последняя фраза!
Но созревали для новых глав военного романа и такие все еще кровоточащие в памяти строки из довоенного времени; он вложил их в уста вернувшемуся из заключения «врагу народа» Александру Михайловичу: «В Академии имени Фрунзе нас этому не обучали, а вот в другой академии за четыре года я многое постиг: могу сапожничать, класть печи, с грехом пополам плотничаю… Только тяжело доставалась эта наука…» Это ответ на невинный для читателя поначалу вопрос — где он научился сапожничать: оказывается, в лагере.
…Звонок от главного редактора иллюстрированного журнала «Советский Союз», который в основном выпускался для иностранцев. Выслушал — и хоть стой, хоть падай: ЦК принял постановление «Об ошибках в художественном оформлении журнала „Советский Союз“». Оно касалось и его, Шолохова, хотя бульдозером прошлось по фотокорреспонденту: «Опубликованные в журнале иллюстрации В. Руйковича, объединенные под заголовком „У автора „Тихого Дона““, выполнены плохо, в натуралистическом стиле. Фоторепортаж показывает случайные, не характерные для деятельности М. Шолохова эпизоды из жизни, искажающие его образ как выдающегося мастера художественной литературы и видного общественного деятеля». Была и записка Отдела пропаганды для партначальства — она в подробностях уточняла грехи журнала: «В. Руйкович подражал некоторым западным журналам, грубо исказил принципы социалистического реализма… Подражает упадническому искусству Запада». Или: «М. Шолохов снят за чайным столом, где на переднем плане виднеется бутылка… М. Шолохов, обращенный спиной к читателю, несет охотничьи трофеи…»
И все-таки ЦК вынужден был считаться с огромным авторитетом вёшенца. Посему разрешил оставить его в списках кандидатов в депутаты на выборах в Верховный Совет. В пятый уже раз. Это политическая корысть — его имя украшение, как тогда говорилось и писалось, «блока беспартийных и коммунистов». Избирателям же депутат Шолохов давно люб. Сейчас снова пошли встречи с ними. Выходил на трибуну и сразу же покорял простотой. На одной из них, к примеру, сказал: «Никогда я не был записным оратором, не умею говорить длинно и красиво. Здесь меня все больше хвалили, хвалили так, как хвалят жениха. Но и за женихами всякие грехи бывают. Так что вы не очень верьте… Давайте поговорим о другом…» И призвал превратить Дон в край садов и виноградников.
…Вторая книга «Поднятой целины» готовилась к печати, в сентябре появились отрывки в «Правде». Событие!
…Сергей Герасимов завершил съемки «Тихого Дона»: в трех сериях. Событие! Фильм восторженно встречают по всей стране! Но вот у более молодого актера и кинорежиссера Сергея Бондарчука неприятие одной линии: Герасимов-де излишне возвеличивает Кошевого. И поделился тем, как понимает роман: «Я ни на чьей стороне. Как Шолохов. Ни на стороне красных, ни на стороне белых. Я в центре событий, и в основном в лагере восставших. В лагере народа. Когда убивают Ивана Алексеевича, я ему сочувствую. Когда убивают Штокмана, я ему сочувствую. Но я не сочувствую, как ни странно, Мишке Кошевому. Вот заставь меня, но не могу…»
Интервью в Париже — отклики в Кремле
1958 год Шолохов начал с поездки в Ленинград по своим литературным делам. Договорился с редакцией журнала «Нева» печатать в нем вторую книгу «Поднятой целины».
Главный редактор Сергей Воронин оставил одно поразительное свидетельство: «Михаил Александрович пересказал мне два рассказа. Один про коня и второй из времен гражданской войны. Их невозможно было слушать без волнения…» Слушатель к писателю с горячим вопросом:
— Почему вы их не запишете? Это же готовые рассказы. Их надо печатать!
— Нет. Я опоздал с ними. Теперь надо другое…
Загадочен ответ при видимой ясности. Сколько же насчитывается в его долгой жизни таких творческих потерь?!
Возвращался домой через Москву. Здесь его четырежды взнуздывали. Зазвали на писательский пленум — пришел, но от ораторства отказался. В перерыве его перехватил директор главного издательства литературы для детей (Детгиз). Разжалобил. В итоге появилось шолоховское письмо Хрущеву о помощи этому издательству — необходимости строительства типографии и выделении нового помещения. Но и такое написал: «Справедливости ради следовало бы также устранить некоторые ненормальности в оплате труда творческих работников издательства и руководящих работников фабрик (полиграфических. — В. О.)». Потом две озабоченности, связанные с тем, что он член Комитета по Ленинским премиям. Походатайствовал за присуждение посмертной премии опальному при Сталине кинодеятелю Довженко. Не держал зла, но помнил, что тот был против присуждения премии «Тихому Дону». И добился: в 1959-м премией был отмечен его сценарий к фильму «Поэма о море». И второе письмо Хрущеву — о том, что против фильма «Тихий Дон» затеяны бюрократические игры в этом же Комитете. Обращение на высокой ноте: «Вы понимаете, что, кроме правды, я ничего не ищу, обращаясь к Вам лично с просьбой: восстановить захороненную ловкачами и проходимцами от искусства справедливость. Помогите Вашим словом людям, которых я глубоко люблю за то, что они сумели талантливо и по-настоящему донести мой роман до нашего кинозрителя!» Вступился за Герасимова; тому все не прощают, что создавал Мелехова по Шолохову — не отщепенцем.
Дома, в Вёшках, его ждало письмо от школьницы из одного адыгейского аула. Она как-то особенно душевно благодарила за «Судьбу человека»: увидела в Соколове судьбу своего дяди. Тут же ответил: «Дорогая Мариет! У тебя, девочка, очень доброе сердце и хорошая душа, если ты так близко воспринимаешь чужое горе. Благодарю тебя за теплое письмо и желаю тебе здоровья и счастья в жизни… Передай привет от меня своим родным — бабушке и дяде…» Закончил так, как едва ли кому-то еще из незнакомцев писал — напросился на продолжение знакомства: «Напиши мне, что ты думаешь делать после окончания десятилетки?» Через несколько лет он получил от нее письмо-отчет. Уже взрослая девушка поведала, что окончила пединститут и учительствует в родном ауле.
…Наметилась дорога во Францию. Перед поездкой прошел в ЦК инструктаж. Таков был незыблемый порядок. Сейчас главное предупреждение для каждого отъезжающего: «Вас будут атаковать темой Пастернака. Надо выдерживать линию ЦК…» В тот год советские сановные визитеры смелостью пожиже и авторитетом пониже панически боялись зарубежных журналистов. Глядишь, заклюют вопросами о Пастернаке, поди потом там, дома, отмойся, если что-то нечаянно брякнешь не по-официальному.
Париж. К Шолохову обратились с просьбой принять журналиста. В советском посольстве пояснили: газета влиятельная, но буржуазная — будьте осторожны.
Шолохов не струсил — пригласил интервьюера. Высказался. Газета вышла.
Посольство в панике. Тут же в Москву идет шифровка посла с пометой «Весьма срочно». Это срочное донесение немедленно, как важнейший госдокумент, обретает два грифа: «Совсекретно» и «Всем членам Политбюро». Направлено в КГБ и МИД. Сорок высших деятелей партии и правительства — как будто по сигналу «Тревога!» — приобщены к «делу» Шолохова.
Что же такое случилось в Париже?
Журналист задал Шолохову вопрос про Пастернака: кто запрещает издание романа? Начал отвечать: «Коллективное руководство…» Так по давней традиции именовали только Политбюро и ЦК. Пауза — глянул на переводчика из посольства — и продолжил: «…Союза писателей». У переводчика отлегло: всего-то о литначальстве. Но дальше принялся критиковать это самое «коллективное руководство»: «Потеряло хладнокровие». Шолохов говорил то, что дома каралось по полной мере: «Надо было опубликовать книгу Пастернака „Доктор Живаго“ в Советском Союзе, вместо того чтобы запрещать ее».
Он был искренен. За Пастернака заступился, но в любви не признавался, хотя и назвал блестящим переводчиком. Не скрыл, что равнодушен к «Доктору Живаго». Но говорил это в рамках приличий. Иначе, к примеру, высказался об этом романе Набоков: «Дрянной, слезливый, фальшивый и бездарный».
Интервьюер, возбужденный неожиданной сенсацией, бросился в свою редакцию. Переводчик — перепуганный — к послу. Бдительный посол вызывает шифровальщика и диктует срочную депешу.
ЦК без всякого промедления направляет ответную шифровку послу: «Обратить внимание М. Шолохова на недопустимость подобных заявлений, противоречащих нашим интересам». Показалось мало — еще одно указание: «Примите меры…» Это значило не давать писателю возможности для новых антипартийных высказываний. Послу что оставалось? Установить посильный надзор за непутевым гостем.
«Меры» оказались, увы, нелепыми — стали мешать высказываться, когда встречался с журналистами. Новая шифровка из Парижа сообщала в ЦК: было-де еще одно интервью для газеты «Нувель литерер» — и в приложении перевод. Партначальство прочитало и ехидное замечание французского журналиста: приставленные к Шолохову работники посольства не давали ему рта раскрыть; как только следовал острый вопрос, так писатель слышал «заботливое»: «Мы опаздываем!»
Но и без темы Пастернака он представал во Франции диковинным. Шолохов не походил на тех энергичных советских писателей, что гулко пропагандируют за границей свою политическую активность и злободневность своих сочинений. Шолохов говорил о другом:
«Я мало участвую в работе Союза Советских Писателей. Мне повезло, что я живу далеко от Москвы, на берегу тихого Дона…
Я, знаете ли, пишу медленно. Это ведь не порок для писателя, не так ли? Поспешность хороша при ловле блох…
Критика в Советском Союзе мне кажется такой же отстающей, как и литература…»
Слышали ли тогда за границей подобное ниспровергательство своего писательского «цеха», которым, как знали на Западе, руководит партия?! К тому же из уст члена ЦК.
Неожиданна эта «пастернаковская» страница в биографии Шолохова.
Октябрь. Пастернак коронован Нобелевской премией. Хрущев — по подзуживанию Суслова — дает команду на усиление травли автора «Доктора Живаго». Травят газеты, эфир, комсомольские собрания… Отрекается редколлегия «Нового мира». Московские писатели принимают осуждающее открытое письмо.
Произнес ли Шолохов теперь хотя бы слово в хулу? Нет! Но и в сочувствующие не устремился — у них и в самом деле были разные идеологические взгляды.
…Непостижим вёшенец своим то и дело поперечным поведением. Он восстанавливает против себя Главное политическое управление Советской Армии, а это, в сущности, отдел ЦК. Суслов читает донос: «Докладываю, что 26 декабря 1958 г. нами была организована встреча личного состава Академии (имени Жуковского. — В. О.) с писателем Шолоховым М. А. При ответах на вопросы тов. Шолохов допускал вольности, граничащие с аполитичностью…»
…Утешение для души, пожалуй, перво-наперво находил в рыбалке и охоте. Земляки многое могут рассказать об этих его пристрастиях.
Один из них, Максим Спиридонович Малахов, вспоминает: «Шолохов заходил в дом, здоровался по-старинному: „Спаси Христос“ и делал леснику предложение в счет рыбалки. Иван-то Михайлович завсегда радый порыбалить, да вот его старуха… Но когда Шолохов так вежливо просит уважить его, то она сама быстрехонько собирала своему Ивану все нужное и приговаривала: ты, старый, найди Ляксандрычу место удачливое…»
Рассказал и такой случай: «Поехал он с Марией Петровной пострелять уток на озерах в Хоперском займище. Стреляет Шолохов отменно, хучь в недвижную птицу, хучь взлет. Он и Марию Петровну стрельбе обучил, и детей. Так вот настреляли они утей сколько-то — в энти годы было их по осени тьма. Едут. На дороге встретились им атарщики. Лошадей пасли. Остановились. Разговорились. О лошадях, пастбищах, скачках. Ну и свои скачки затеяли. Шолохов тож будто сготовился скакать, да Мария Петровна, видать, приструнила. Поскакали двое атарщиков, которые помоложе. А где скачки, там и приз должон быть. Шолохов предложил свою шапку. Она была почти новой и доброй: с каракулевыми отворотами и черным кожаным верхом. Согласились… И еще по утке».