Шолохов — страница 37 из 43

СОЖЖЕННЫЙ РОМАН

Середина 1960-х… В двухэтажном доме, из которого виден раздольный Дон, или в охотничьем домике на реке Урал, в котором работается без всяких суетных отвлечений-соблазнов, просятся на свет божий новые главы военного романа.

Величаво начинается новорожденный текст — сразу увлекает к чтению: «Перед рассветом по широкому суходолу хлынул с юга густой и теплый весенний поток…»

Может быть, так и пойдет далее в безмятежье — человек и мирная природа?

Издевательства

Почему же нет полного романа «Они сражались за родину» — только главы?

Трагична — поистине — судьба Шолохова как писателя и человека. Сколько же она рождает вопросов.

Не успел завершить роман? Теперь мы знаем, как мешали. И не только тем, что не допустили к архиву Генштаба, но и придирками, подозрением, критикой и унизительными процедурами недоброжелательного чтения в ЦК. А еще болезни и преклонные годы.

Не захотел завершать? И такие порывы уже были в его жизни — когда столкнулся с «перегибами» в коллективизации и притормозил «Поднятую целину».

Завершил, но схоронил, упрятал, не передал в печать? Именно такое случилось при жизни Сталина с продолжением «Целины»…

До сих пор боюсь верить тому, что услышал от двух близких Шолохову людей — еще при его жизни, но всего за восемь месяцев до кончины: уничтожен роман.

…Историю гибели романа можно обозначать с того дня, когда папка с машинописью новых глав появилась на столе у главного редактора «Правды». Светлана Михайловна Шолохова рассказала мне:

— Главный редактор «Правды» попросил у отца отрывок из новых глав. К 7 ноября. В праздничный номер. Сначала отец отказал ему, но после настойчивых просьб послал этот отрывок, где речь идет о Сталине и репрессиях. Редактор не решился напечатать это без разрешения «сверху». Уговаривал отца сделать поправки, «смягчить» или вообще выбросить некоторые острые места. Отец после очень резкого разговора отказался что-то поправлять и выбрасывать…

Тут-то рукопись и отправили в ЦК, в верховный кабинет.

Так началось противостояние: Брежнев против Шолохова. Все это скрывалось — государственная тайна.

Шолохов тоже смолчал; видимо, не захотел уподобляться диссидентам. Не напомнил обществу, что нет ни одного его романа, который бы не подвергался державным притеснениям.

Как я начал узнавать об этом? Сначала кое-что услышал от него самого еще в 1969 году, 2 июля. То было в Ростове. Он прилетел сюда из Вёшенской, чтобы встретиться с группой молодых писателей из тогдашних братских социалистических стран.

До чего же интересно проходила встреча! Повезло мне — попал сюда в качестве главного редактора издательства «Молодая гвардия». Он беседовал с молодыми коллегами просто, непринужденно, подымливая частыми сигаретами, был щедр на улыбку и усмешку, говорил живо и образно, доброжелательно. Но ведь приехал с раной на сердце, которую нанес Брежнев. Говорил с гостями на тему ответственности писателя перед временем, обществом и готовности ради всего этого идти на творческие жертвы. И вдруг заявил:

— Я пишу сейчас… О крутых временах в нашей жизни пишу. Чтобы проверить себя, послал главы в ЦК… Со многими замечаниями согласился. Они вроде бы на первый взгляд снижают драматизм. Но я пойду на это, чтобы не навредить родной своей партии. Надо быть вместе с ней, вместе с народом. Нельзя поступать так, как это, помните, у Куприна, когда поручик шагал не в ногу…

Эти его слова оказались лишь завязкой трагической истории романа. То, что я дальше узнавал — по-прежнему от него, — с трудом увязывается с впервые услышанным. Не подтвердится, что он соглашался со «многими замечаниями». Почему-то не назвал имя Брежнева. Главное же — скрыл драматизм того, что произошло. Почему? Может, подчинился тогдашнему политэтикету: при общении с иностранцами не откровенничать. Может, поберегся расстраивать себя напоминанием.

Полностью я узнал о беде через несколько лет. Отмечу: он доверился мне на условиях «не для печати»:

— Послал я Брежневу рукопись романа… Там несколько страниц о Сталине. Подумал, что посоветоваться не помешает. Жду неделю, жду месяц, жду третий… Сталин за две ночи прочитал «Поднятую целину». Наконец посыльный из ЦК — передает мне папку с романом. Я скорее раскрывать, а там — что? — письма нет, а по рукописи на полях три вопросительных знака. И все. Совсем без каких-либо пояснений и разъяснений…

Я не удержался и, перебив, спросил, что же за вопросы поставил этот кремлевский читатель. Услышал: «Один вопрос стоял там, где у меня шло о Сталине. Критически шло… Второй вопрос — где у меня герои проходились по союзничкам; тянули союзники с открытием второго фронта. Третий — на тех страницах, где шло продолжение о Сталине».

— Что же мне делать? — продолжил он. — Вот, думаю, посоветовался. Ну, посчитал, проясню у Кириленко. Он был тогда, помните, вторым секретарем ЦК. Звоню — тут же соединили. Рассказываю, а он в ответ: «Это, дорогой Михаил Александрович, недоразумение. Это, дорогой Михаил Александрович, ошибка чья-то, но не Леонида Ильича. Я сегодня же, говорит, все проясню у Леонида Ильича. Вы через два-три дня позвоните. А сейчас я пошлю за вашей рукописью — вы верните ее». Приехали за рукописью очень быстро. Я, конечно, отдал. Звоню через три дня. Звоню всю неделю. Еще месяца два-три звоню. Нет и нет Кириленко. Так ни разу и не соединили: то, говорят, проводит секретариат, то на заседании Политбюро, то в командировке… Наконец нарочный доставляет пакет с рукописью. Я папку раскрыл — все в прежнем виде, ни письма, ни на полях ничего нового… Все те, прежние, три вопроса.

Закончил, помолчал, буркнул — едко: «Говорят, Брежнев охотник хороший».

Он, оказывается, не все рассказал. Позже старшая дочь дополнила — существенным:

— Отец очень обиделся на такие увиливания. И отправил письмо. Зол был, но писал и сдерживался. Потому «Дорогой» или «С уважением…». Но в самом конце не удержался. Обратите внимание, с каким непочтением последние строчки протеста.

И передала мне копию письма: «Дорогой Леонид Ильич! Как ты сегодня сказал, вступая в доклад, „по традиции регламент Пленума не меняется“, так и у меня тоже по неписаной традиции не менялись отношения с „Правдой“: и „Тихий Дон“, и „Поднятая целина“, и „Они сражались за родину“ почти полностью прошли через „Правду“.

Не изменяя этой традиции, я передал туда новый отрывок из романа, который вот уже более трех недель находится у тебя.

С вопросом его использования нельзя дальше тянуть, — и я очень прошу решить его поскорее, — по следующим причинам:

1) я пока не работаю, ожидая твоего решения. Не то настроение, чтобы писать…

2) о существовании этого отрывка и о том, что он находится в „Правде“, широко известно в Москве, и мне вовсе не улыбается, если где-нибудь в „Нью-Йорк таймс“ или в какой-либо другой влиятельной газете появится сообщение о том, что „вот, мол, уже и Шолохова не печатают“, а потом нагородят вокруг этого еще с три короба…

Обещанный тобою разговор 7 октября не состоялся не по моей вине, и я еще раз прошу решить вопрос с отрывком поскорее. Если у тебя не найдется для меня на этот раз времени для разговора (хотя бы самого короткого), поручи кому сочтешь нужным поговорить со мною, чтобы и дело не стояло и чтобы оградить меня от весьма возможных домыслов со стороны буржуазной прессы, чего и побаиваюсь, и, естественно, не хочу.

Найди 2 минуты, чтобы ответить мне любым, удобным для тебя способом по существу вопроса. Я — на Пленуме. Улетаю в субботу, 2/XI. Срок достаточный для того, чтобы ответить мне даже не из чувства товарищества, а из элементарной вежливости…

Обнимаю! М. Шолохов. 30 октября 1968 г., г. Москва».

Генеральный секретарь не снизошел до ответа!

Шолохов снова с письмом — 12 декабря. И уже в первых строках проявился характер: «Дорогой Леонид Ильич! Третий месяц вопрос с печатанием отрывка остается открытым. Надо с этим кончать…» К концу, в расчете на аппаратную дисциплину и не без ехидцы вывел фамилию того, кто тоже перетрусил в оценках романа, но скрывал: «Зная о твоей исключительной занятости, прошу перепоручить решение вопроса об отрывке т. Кириленко А. П. Тем паче, что он прочитал отрывок, и мы сумеем договориться». Заключил явно в отчаянии от безысходности: «Сообщи, как ты относишься к моему предложению, хотя бы в двух словах. Ведь это не так уж трудно!»

Трудным оказалось общение Брежнева с Шолоховым.

«Что делали? — Ждали. — А что выждали? — Жданки». Такая по этому случаю вспомнилась старинная пословица.

Дочь кое-что пояснила:

— Конечно, отец ничего не боялся — никаких публикаций за рубежом. Он рассчитывал, что Брежнев, застращенный оглаской в иностранной прессе, займет какую-нибудь определенную позицию. Брежнев так и не ответил. Пришлось отцу ни с чем возвращаться в Вёшенскую. Оттуда послал телеграмму с требованием вернуть рукопись… Ждет, ждет… Кстати говоря: или отец что-то не то сказал о количестве вопросительных знаков на полях рукописи, или вы не так его записали. Купюр-то множество! Искорежили роман.

Она продолжила:

— И вдруг в «Правде» появляется отрывок из романа, изуродованный «правкой» кого-то из «редакторской команды» Брежнева. Возмущенному отцу ответили, что не все можно печатать в газете, не пришло время, а вот в книге все можно будет восстановить. Но, увы, даже в книге ничего не восстановлено, а сколько с той поры было переизданий…

Добавила:

— Спорить было бесполезно и работать над романом дальше невозможно. А каково носить в себе этот груз? Еще горше! Время… Оно работало тогда против отца, и тут ничего не поделаешь. Ему, как писателю, как человеку, оставалось надеяться на перемены. Он понимал, что дальше так жить нельзя, но эти перемены пришли для него слишком поздно. Так литература недосчиталась романа о великой войне, о великих страданиях и подвигах нашего народа.

…В конце года много всякого-разного входило в жизнь вёшенца.

Вот радуется, что поставили ему в дом — наконец-то догадались! — водогрейный котел, чтобы по трубам гнать тепло во все комнаты.

Вот гневается: узнал, что московский журнал «Огонек» подготовил к 50-летию его творческой деятельности сборник воспоминаний. Ему прислали состав. И тут же отсылает письмо редактору журнала, своему старому доброму приятелю Анатолию Софронову: «Сборник надо решительно сократить, отбросив все мелкое и нестоящее. Статья… (шла фамилия автора. — В. О.) — слюни и патока. Прочитаешь — и хочется помыть руки. Нельзя же так писать… Дай просмотреть весь сборник человеку требовательному. В таком виде печатать нельзя. Я сам себе не ворог…»

Вот с Марией Петровной наогорчались, что кто-то там попросил руки младшенькой, Маши. Благо, что она сама это сватовство отвергла.

Вот написал к 100-летию великого сына Индии Ганди заметки «Величие души». Особо отметил, упомянув здесь же Льва Толстого, то, что явно и ему присуще: «Протест против угнетения, умение чувствовать боль и страдание своего народа и другого народа — вот что лежало в основе их исканий, вот что сближало обоих титанов: самозабвенного борца за освобождение Индии и великого русского писателя-человеколюбца».

Вот приятное событие. Встретился с большой группой французов — победителей конкурса на лучшее знание героев его, Шолохова, сочинений. Он и на этот раз по живости чувств приоткрыл для визитеров что-то новое в себе.

— Надеюсь, не попрекнете меня тем, что я — донской казак и что донские казаки были в Париже…

После интригующей паузы сошел с тропы «милитаризма»:

— Казаки привезли из Франции саженцы шампанского винограда. Эти саженцы прижились…

Его тут же перебили вопросом: «А коньяк французский пробовали?»

— Мне 62 года — имею большой опыт. Пробовал… Коньяк прелестный…

Снова пауза, и вдруг будто уловил по молодым глазам игривый вопрос, опередил с лукавым прищуром:

— Но прошу не задавать мне «провокационных» вопросов о красоте французских женщин…

Потом посерьезнел:

— Я во Франции был раз шесть-семь. Великолепный народ. С чувством признательности вспоминаю сейчас то гостеприимство, которое мне было оказано…

Гости многим интересовались.

— Кого из французских писателей ценю? Трудно ответить… Великая русская литература росла от огромного общения с вашей. Взаимное обогащение… Толстой и Стендаль неразделимы…

И вдруг: «Нас многое объединяет. И первая война с Германией. И последняя война, с той кровью, что пролита французскими и советскими людьми». Вспомнил, что встречался с де Голлем.

В этом же интервью не скрыл своего мнения об «отщепенцах», то есть о диссидентах: «С такими надо бы построже. Известно, паршивая овца заведется — все стадо испортит».

Надо знать и об этом. Эта тема волновала Шолохова с 1966 года.


Дополнение. Долгие годы партийная цензура скрывала от читателей истинное отношение великого творца к Сталину, которое отразилось в военном романе. Горжусь: вместе со Светланой Михайловной Шолоховой мы выпустили в 1995 году «Они сражались за родину» с восстановленными купюрами, о коих была речь выше. И еще увеличили число читателей — в качестве заметок дочери писателя тогда же обнародовал эти купюры стотысячным тиражом в «Альманахе исторических сенсаций», который выпускал в своем издательстве «Раритет».

Еще одно — на этот раз невольное — купирование. Заметки памяти Ганди почему-то не были включены в посмертное собрание сочинений писателя и потому забыты, не вошли даже в научный оборот. Но это эссе все-таки можно прочитать благодаря издательству «Молодая гвардия» — оно было включено с согласия Шолохова в его сборник публицистики «По велению души» (1970 г.).

Возвращение к Сталину

Итак, человечество лишилось свидетельств писателя-очевидца о войне.

Кто-нибудь скажет: для истории важна не живописная кисть романиста, а строгое перо историка-ученого. Убежден: будущему беспристрастному батальному полотну, с портретом Сталина, недостанет мазка пристрастной кисти именно Шолохова.

…При Хрущеве будоражили Москву слухи, что Шолохов пишет продолжение военного романа и быть в нем Сталину. Уже одно это кипятило страсти. Никогда не забуду свою издательскую жизнь в те годы. По хрущевской анафеме вождю не только цензоры, но и наш брат издатель при имени Сталина — в стойку. Его можно было только критиковать. Потому и строг спрос: кто такой литературный персонаж, чтобы давать ему право произносить имя Сталина; во имя чего, с какими целями будет это написано, а последствия каковы? Лучше не связываться.

Шолохов знал — прежде всего у читателей нет никакого единства во взглядах на Сталина. Тысячи писем приходят в газеты, в издательства. Одни клянут вождя за неисчислимые беды, а заодно и все прожитые десятилетия. Другие клянутся, что не дадут его в обиду, с ним-де связаны многочисленные победы…

Кто бы из видных писателей — не конъюнктурщиков — свое слово сказал? Но одни писатели — и историки тоже — не хотели рисковать: ЦК и цензура подчинялись курсу Хрущева и не поощряли эту тему. Другие просто робели браться за нее: не по плечу. Третьи не имели доступа к достоверному материалу — не всем доверяли архивы.

Кто-то в разговорах уверял, что роман пишется во славу Сталина, ибо Шолохов-де отъявленный сталинист. Некоторые, узнавая о таком, пожимали плечами и говорили, что писатель — опытный политик — будет осторожен: если в романе и будет Сталин, то только с одной возможностью — появиться, но не проявиться.

И в самом деле, велика ответственность. Шолохов тогда в Москву, к Хрущеву: решил посоветоваться. Слышит в ответ краткое заключение: «Еще не пришло время писать о Сталине и о 37-м. ЦК уже все высказал…»

При Брежневе продолжили. Один из секретарей ЦК — идеолог — уговаривает: «Михаил Александрович, не сыпь темой разоблачения Сталина соль на незажившие раны…»

Итак, установка — лучше Сталина не поминать. Не для Шолохова все эти препоны. Слухи, что он никого не слушает, не напрасны. Сталин и в самом деле появляется в романе — писатель торопит перо: диалог за диалогом, сцена за сценой… Он взял на себя ответственность — и ЦК теперь не указ.

Как же представлен в романе Сталин?

…Писатель выводит взволнованный монолог одного из главных персонажей, Александра Михайловича, — того, кто успел побывать в тюремной робе «врага народа»:

«— На Сталина обижаюсь. Как он мог такое допустить?! Я пытаюсь объективно разобраться в нем и чувствую, что не могу. Мешает одно. Мы с ним не на равных условиях: если я к нему отношусь с неприязнью, то ему на это наплевать. Ему от этого ни холодно, ни жарко, а вот он отнесся ко мне неприязненно, так мне от этого и холодно, и жарко, и еще кое-что похуже…»

Еще сцена. Среди командиров РККА в присутствии вождя спор — каким был генерал Корнилов. Сцена навеяна шолоховской памятью об обеде в 1931 году, когда Сталин в присутствии Горького учинил допрос.

Отличная память — потому и появились: «У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком…»

Оценки 1937-го. Шолохов не мог поддерживать политику репрессий. Но для некоторых — памятливых — оставалась заноза: не забывали его речь на довоенном партсъезде. Там он произносит слова о врагах и шпионах, пусть без единой фамилии и не оголтело-вожделенно, как остальные. Теперь — 20 лет спустя — писатель вернулся к теме и вложил в уста Александра Михайловича целый монолог. Напомню, что в нем осуждение того, как обескровливали командирский состав арестами и «допросами с пристрастием».

Новые «сталинские» строчки. В них отношение к тем спорам, что все кипят и кипят вокруг: «„Предвзятость — плохой советчик. Во всяком случае, мне кажется, что он (Сталин. — В. О.) надолго останется неразгаданным не только для меня…“ — продолжал говорить Александр Михайлович».

После этого он стал вспоминать, как Сталин под Царицыном спас раненого казачьего офицера.

Рассказ о счастливой судьбе казачьего офицера краток, а споры о Сталине в романе никак не остынут. Стрельцов и директор МТС схватываются, когда обсуждают, почему освобожден брат Стрельцова, Александр Михайлович:

«— А я так своим простым умом прикидываю: у товарища Сталина помаленьку глаза начинают открываться.

— Ну, знаешь ли. Что же он, с закрытыми глазами страной правит?

— Похоже на то. Не все время, а с тридцать седьмого года.

— Степаныч! Побойся Бога! Что мы с тобой видим из нашей МТС? Нам ли судить о таких делах? По-твоему, Сталин пять лет жил слепой и вдруг прозрел?

— Бывает и такое в жизни…

— Я в чудеса не верю».

Еще о Сталине — это по воле автора говорит вернувшийся из заключения Александр Михайлович: «Я глубочайше убежден, что подавляющее большинство сидело и сидит напрасно, они не враги… Я не потерял веру в свою партию и сейчас готов для нее на все!.. Как он мог такое допустить?! Но я вступил в партию тогда, когда он был как бы в тени великой фигуры Ленина. Теперь он — признанный вождь. Он был во главе борьбы за индустриализацию в стране, за проведение коллективизации. Он, безусловно, крупнейшая после Ленина личность в нашей партии, и он же нанес этой партии такой тяжелый урон».

Еще о Сталине: «Да что же с ним произошло? Для меня совершенно ясно одно: его дезинформировали, его страшным образом вводили в заблуждение, попросту мистифицировали те, кому доверена госбезопасность страны, начиная с Ежова…»

Шолохову в тот год, когда писалось продолжение романа, не дано было знать, что вождь лично оставил следы своего приговорно-карательного карандаша на многих списках жертв или то, что участвовал в очных ставках-допросах. Это стало известно только после 1985 года. Но верен своему приему — дал возможность высказаться о дезинформации, мистификации и Ежове, и только затем прозвучало итоговое: «Если это может в какой-то мере служить ему оправданием…»

Это отзвуки той веры, что-де Сталин стал смягчать репрессии. Однако у писателя иное мнение: «Ты пригласи как-нибудь своего Ивана Степановича. Надо с ним потолковать. Если несколько человек освободили, это не значит, что всех подряд будут освобождать».

Он еще не раз — обличительно! — вернется к разговору о нравах в ту пору. В том числе о том, как они порождали самое омерзительное — доносительство: «Вкус заимели один другого сажать…»

И все-таки — «Надолго неразгаданный…» И ведь не ошибся в этом утверждении. Прошли десятилетия: дважды, и после 1956 года, и после 1985 года, появлялась возможность легко и свободно соскребать Сталина со скрижалей истории. Одним махом побивахом! Но до сих пор так и нет полной правды о том, кто с 1924 года правил страной и оказывал влияние на весь мир. То вдруг Сталин становится фигурой умолчания — какой-нибудь незадачливый автор рассказывает о времени, когда правил всемогущий вождь, а имени его нет. То прописывается в безликом перечислении, например в общем списке полководцев (однажды даже по алфавиту). Это смазывает роль диктатора в огромном государстве. То в ЦК придумывали вычеркивать его имя из воспоминаний западных деятелей — от таких купюр они представали нелепыми. То его фотография появлялась у лихих шоферов на передних стеклах — вызов! В перестройку Сталина живописали и в облике молодого кавказского уголовника, и к старости параноиком и алкоголиком. Но кто присягнет, что каждая из названных позиций единственная правда, к тому же — полная?

Шолохов знал: избирательно подобранными фактами не только история, но и биография одного человека не пишется. Разве небольшим набором хулительных слов — пусть и обоснованных — объяснить, как мог великий народ прийти к великой трагедии, именуемой сталинщиной, долгое время веря в сталинизм, чтобы отдать себя рождению великой страны под великую мечту о коммунизме?

Писатель, историк, политик

Он знал, чего ждут от него в военном романе соотечественники. Не только лучезарного повествования про подвиги и героев. Таких книг тьма тьмущая. И не только описаний тягот войны — молодые коллеги Шолохова уже начали пренебрегать запретительными на этот счет партустановками. С 1960-х годов появилась, удивляя мир суровой правдой, проза Михаила Алексеева, Анатолия Ананьева, Виктора Астафьева, Григория Бакланова, Владимира Богомолова, Юрия Бондарева, Василя Быкова, Евгения Носова… Одни называли ее «лейтенантской», другие — «окопной правдой». В ЦК долгие годы пугливо воспринимали такие повести и романы.

Ему же хотелось использовать свой авторитет, чтобы дать возможность народу прочитать и про героев, и про пережитые тяготы одновременно с тем, как воевали советские люди, еще не успокоившиеся от войны против «врагов народа». Потому и впустил в роман немало запретного.

…О палаче Берии один персонаж говорит: «Ехать надо в колхоз имени Берии, а как я поеду? Стыдно… Господи боже мой, и на что этот колхоз именем Берии назвали!.. А колхоз хороший, и люди там добрые трудяги, и едешь туда, и от одного названия тебя мутить начинает…»

…О том, что подступающую войну ждали с опаской: «Боюсь, что на первых порах тяжело нам будет… Побьем и на этот раз! Какой ценой? Ну, браток, когда вопрос станет — быть или не быть, — о цене не говорят и не спрашивают…»

…Как мобилизация и формирование армии проходили: «Прибыло пополнение… Казаков определили к нам в пехоту… ремесленников из Ростова воткнули в кавалерию…»

…Как в народе оценивали отступление: «Бесстыжие твои глаза! Куда идете? За Дон поспешаете? А воевать кто за вас будет? Может, нам, старухам, прикажете ружье брать да оборонять вас от немца?.. Ни стыда у вас, ни совести, у проклятых, нету! Когда это бывало, чтобы супротивник до наших мест доходил?..»

…Прорывается в рассказе с поля боя и запретное при всеобщем атеизме слово от писателя-коммуниста: «Когда еще учился в сельской церковно-приходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы — и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и то же: „Господи, спаси! Не дай меня в трату, Господи!..“»

Отметим: наконец-то вроде бы исполнил поручение Сталина — назвал в романе выдающихся полководцев. Вывел имя Георгия Константиновича Жукова. Затем имена тех, кого почитал за то, что начинали в войну свою стремительную карьеру с малых чинов: Кирилл Мерецков, Николай Воронов, Родион Малиновский, Павел Батов, Николай Ляшенко, Александр Родимцев… Поименовал их орлами.

…Однажды Шолохов с таким монологом:

— Вроде бы приятно внимание от партии… И любят, и благодарствуют, и надежду выражают, что я сдам в печать «Они сражались за родину». А кто подумал о наших зигзагах в оценках войны после Сталина? Эта война еще не стала подлинной историей… Хрущев нашел дорогу в Вёшки, возил меня в Америку. А цель? Оценить его заслуги, как он, будучи представителем Верховной Ставки, просрал Харьковскую операцию? С историей надо обращаться осторожней, по правде исследовать и писать. Не так, как с Малоземельной историей…

Это писатель говорит о воспоминаниях Брежнева, в коих тот уж очень беззастенчиво преувеличивал свою полковничью в политорганах роль в войне на Малой Земле.

Так и становился художник в своем романе и историком, и политиком.

Против него поднялись партцензоры. Их карающие перья искорежили главу, которая начиналась так: «Был уже на исходе май, а в семье Стрельцовых все оставалось по-прежнему» (в ней рассказывается о том, как Николай Стрельцов воспринимал время предвоенных репрессий). Военная правда писателя вызвала атаки цензоров:

Во фразе «да еще пострадавший» читатель не прочитал: «от советской власти».

Из текста исчезло: «Многих потеряли. Лучших из лучших полководцев постреляли, имена их знает весь мир. Многих упрятали в лагеря. Такой метлой прошлись по армейским порядкам, что даже подумать страшно! Сажали, начиная с крупнейшего военачальника и кончая иной раз командиром роты. Армию, по сути, обезглавили и, употребляя военную терминологию, обескровили без боев и сражений».

Цензурному аресту подвергся драматический монолог еще одного персонажа, Ивана Степановича: «Так вот, Микола, я тебе об этом никогда не говорил, не было подходящего случая, а сейчас скажу, как через свои нервы в тюрьму попал: в тридцать седьмом я работал заведующим райземотделом в соседнем районе, был членом бюро райкома. И вот объявили тогда сразу трех членов бюро, в числе их и первого секретаря, врагами народа и тут же арестовали. На закрытом партсобрании начали на этих ребят всякую грязь лить. Слушал я, слушал, терпел, терпел и стало мне тошно, нервы не выдержали, встал и говорю: „Да что же вы, сукины сыны, такие бесхребетные? Вчера эти трое были для нас дорогие товарищи и друзья, а нынче они же врагами стали? А где факты их вражеской работы? Нету у вас таких фактов! А то, что вы тут грязь месите, — так это со страху и от подлости, какая у вас, как пережиток капитализма, еще не убитая окончательно и шевелится, как змея, перееханная колесом брички. Что это за порядки у вас пошли?“ Встал и ушел с этого пакостного собрания. А на другой день вечером приехали и за мной…

На первом же допросе следователь говорит мне: „Обвиняемый Дьяченко, а ну, становись в двух метрах от меня и раскалывайся. Значит, не нравятся тебе наши советско-партийные порядки? Капиталистических захотелось тебе, чертова контра?!“ Я отвечаю, что мне не нравятся такие порядки, когда без вины честных коммунистов врагами народа делают, и что, мол, какая же я контра, если с восемнадцатого года я во второй конной армии у товарища Думенко пулеметчиком на тачанке был, с Корниловым сражался и в том же году в партию вступил. А он мне: „Брешешь ты, хохол, сучье вымя, ты — петлюровец и самый махровый украинский националист! Желто-блакитная сволочь ты!“ Еще когда он меня контрой обозвал, чую, начинают мои нервы расшатываться и радикулит вступает в свои права, а как только он меня петлюровцем обозвал, — я побледнел весь с ног до головы и говорю ему: „Ты сам великодержавный кацап! Какое ты имеешь право меня, коммуниста с восемнадцатого года, петлюровцем называть?“ И ты понимаешь, Микола, с детства я не говорил по-украински, а тут как прорвало — сразу от великой обиды ридну мову вспомнил: „Який же я, кажу, петлюровец, колы я и на Украине ни разу не був? Я ж на Ставропольщине родився и усю жизнь там прожив“. Он и привязался: „Ага, говорит, заговорил на мамином языке! Раскалывайся дальше!“ Обдумался я и говорю опять же на украинском: „У Петлюры я не був, а ще гирше зи мною было дило…“ Он весь перегнулся ко мне, пытает: „Какое? Говори!“ Я глаза рукавом тру и техесенько кажу: „Був я тоди архиереем у Житомири и пан гетман Скоропадьский мине пид ручку до стола водыв“. Ах, как он взвился! Аж глаза позеленели. „Ты что же это вздумал, издеваться над следственными органами?“ Откуда ни возьмись появились еще двое добрых молодцев, и стали они с меня кулаками архиерейский сан снимать… Часа два трудились надо мной! Обольют водой и опять за меня берутся. Ты что, Микола, морду воротишь? Смеешься? Ты бы там посмеялся, на моем месте, а мне тогда не до смеха было. За восемь месяцев кем я только не был: и петлюровцем, и троцкистом, и бухаринцем, и вообще контрой и вредителем сельского хозяйства… На людей первое время не мог глядеть, стыдился за свою советскую власть, — как же это она меня, до гроба верного сына, в тюрьму законопатила?»


Дополнение. Даже в незавершенном романе «Они сражались за родину» впечатлительна профессиональная палитра.

Шолоховед Е. Панасенко, к примеру, исследовала тему эпитетов. И ее поразило их разнообразие при описании боев: вой (ревущий, низкий, тягучий, нарастающий); визг (короткий, замирающий, нарастающий); грохот (дьявольский, обвальный, тяжелый, давящий, неумолчный, всенарастающий); свист (буревой, отвратительный); земля (вздыбившаяся, мертвая, опаленная, спекшаяся, истерзанная) и т. д.

Или тема колоризма (цветовой гаммы). Шолоховед Ю. Гвоздарев подсчитал, что в романе Шолохова 300 цветовых прилагательных. Нередко романист-новатор рисковал воссоединять для большей выразительности, казалось бы, несочетаемое. К примеру, холодный цвет с теплым: «иссиня-желтый». Необычны батальные краски: «пелена взвихрившейся пыли», «бледно-зеленые столбы воды» или «желтые гнезда окопов».

Глава четвертая