1970-е: «РАЗЪЯСНИТЬ Т. ШОЛОХОВУ…»
Снова Шолохову дан повод — задуматься над участью творца в сложной системе взаимоотношений верхушки партии с деятелями культуры.
Входило в жизнь новое десятилетие — 70-е годы. Писатель в нем и новый, и прежний.
Отважное интервью
Усложнилась жизнь: сказываются два инсульта (по счастью, умеренные) и обнаружился диабет (ничуть не сладкая болезнь). Но идет, идет череда самых разных забот.
…В начале года письмо из Вёшек секретарю парткома «Правды»: «В „Правде“ более 25 лет работал Потапов К. В. Сейчас он тяжело болен. Лежит дома один, „позабыт и позаброшен“. Надо бы как-то позаботиться о нем…»
Это он хлопочет о том, кто после войны изуродовал «Тихий Дон».
Вспомнились казахстанские друзья. В феврале шлет весточку: «Мы с Марией Петровной успели в январе отлежать месяц в больнице, прошли „текущий ремонт“ и теперь готовы на охотничьи и рыбальские подвиги. Но предварительно готовы принять у себя дорогих гостей-уральцев…» Новое им письмо — все уговаривает погостевать: «Поживете у нас недельку без суеты и шума…»
Однажды утром сказал Марии Петровне:
— Знаешь, я видел сон. Молодость… Целую тебя, Маруся, а щеки твои такие сладкие…
Домашние заметили что-то необычное в его поведении — стал он заходить в те две комнаты, где вырастали дети. Но что влекло — ведь не рассматривать же простые деревянные кровати для девочек и мальчишечью железную, как он говаривал, двухспалку или школярские столы в чернильных кляксах.
По весне уступил нажиму работника «Комсомольской правды» Арсения Ларионова и дал большое интервью. Журналист подготовил многие острые для того времени вопросы. Шолохов не отверг их, хотя, как понял Ларионов, не мог быть откровенным до конца.
«И новые молодые люди романтики! Дайте только подуть на них ветру борьбы, и улетает пепел обыденности…» Это из ответа на вопрос о современной молодежи.
«Помню первые станичные проводы на фронт… Помню слезы… Первый митинг… Родина в опасности — есть ли чувство более тревожное?! И помню станичников, собиравшихся на войну без суеты, по-крестьянски деловито. Вот она — одна из лучших черт русского народа: всегдашняя и скорая готовность к защите родины…» Это из ответа на вопрос, помнил ли свой первый военный репортаж.
«Мне, безусловно, придется хотя бы вскользь касаться работы Ставки. Я полностью придерживаюсь точки зрения на этот вопрос маршала Жукова. Нельзя оглуплять и принижать деятельность Сталина…» Это на вопрос, будет ли в новом романе писать о большой стратегии. Возмущался потом, что редакционное начальство вычеркнуло коренное в этой теме утверждение: «Не может победить Армия, руководимая бездарным или просто неспособным Верховным Главнокомандующим».
«Горький заразил нас, молодых писателей, мыслью создать литературу, которая станет частью общепролетарского дела. И мы самозабвенно, до жестоких споров между собой искали новые пути в литературе, новые формы…» Вспомнил и о том, как Горький «бранил нас за „плохие писания“». Это на вопрос о первых своих шагах в литературе.
Пошла речь о современной литературе. На вопрос о писательской молодежи ответил: «Люблю и понимаю ее излишнюю подчас горячность, заносчивость… Смотрю на молодежь с надеждой, как на яблоню в цвету, когда ждешь первых плодов… Что же касается критики молодых писателей, то тут должны быть проявлены и отцовская требовательность, и заботливость, чтобы не подмять новый росток, дать ему взойти, вызреть».
Посоветовал и партвласти, и литначальству, и журналистам, как надо бы относиться к молодым писателям: «Надо бы построже… Без натяжек и неоправданного желания во что бы то ни стало и среди ныне живущих обязательно разыскивать классика».
«Не могу похвастаться особенно дружественными отношениями, — ответствовал он на вопрос об отношении к литературной критике. — Но правило у меня одно и давнее. Если критика не предвзята, не подчинена какой-либо групповой цели, — кто же против нее будет возражать».
«Не вижу оснований к тому, чтобы снижать требовательность к себе или другим — и молодым, и молодящимся… Прежнее мое желание, — чтобы меньше было претенциозности, зазнайства…»
Не мог не коснуться и злобы дня: «Русский народ от богатств, что ли, своих был всегда недостаточно внимателен к бережному сохранению лесов, морей, рек… Мы привыкли, что у нас всего много. Видно, забыли, что не все вечно. Но вот наступили времена, когда кое-где начинает исчезать рыба, мелеют и загрязняются реки, есть уже такие, что в них искупаться летом опасно…» Дальше прямое предостережение: «Очевидно, настала пора остановиться».
Почему-то забыто, что он был в числе самых первых, кто разглядел опаснейшее сползание страны в эту всеобщую беду.
1971 год — XXIV съезд партии. Здесь последнее его адресное выступление для партии. Предъявил счет тем, кто отвечает за бумажную промышленность: «Бумаги нам дайте больше! Бумаги! Сверх плана… и качеством получше».
Уж никто, верно, и не помнил, как он выступал с тем же еще в 1939 году, на первом для себя партсъезде, в присутствии Сталина.
Не воспользовались вожди советами писателя. Сколько же времени упущено!
Брежнев — Шолохов… Писатель относился к генсеку без особого почтения: то отправит письмецо с поддержкой, то выскажется пренебрежительно, а то и уничтожительно.
…Знакомлю Шолохова с приятелем-издателем Десятериком, по имени и отчеству Владимир Ильич. Писатель тут же в лукавинку — и не сробел, что перед ним незнакомец: «Смени имя на Леонида… если хочешь звезду на грудь». Вот как он поддел руководителя партии и страны, который обильно украшал свою грудь орденами, звездами Героя Труда и лауреатскими медалями.
Или такой прелюбопытный шолоховский рассказ, в коем сполна отразился строптивый характер: «Звонок междугородный — Москва. Мне говорят: „Сейчас с вами будет говорить Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Леонид Ильич Брежнев!“ После такого вступления стало во мне что-то закипать… Через секунду-другую слышу в трубке: „Михаил Александрович, здравствуйте! Я решил заехать к вам, в Вёшенскую. Побывать у вас в гостях. Вы не будете возражать?“ А мне как можно возражать?! Попробуй возразить… Я и говорю очень вежливо: „Дорогой Леонид Ильич, как же вы к нам приедете, если у нас в этом году с урожаем на Дону не вышло. Нет у нас урожая“. Слышу — молчит. Потом говорит: „До свидания, Михаил Александрович…“» Шолохов каверзно улыбнулся. Ему явно приятно вспомнить об опасном поединке. Он сощурился и произнес: «Так ведь и не приехал».
Брежнев частенько становился шлагбаумом на жизненном пути Шолохова. Даже в таком простом сюжете, когда дочь премьера правительства Косыгина обратилась к Марии Петровне: «Уговорите Михаила Александровича поехать с моим отцом на отдых. Папа мечтает о таком общении. С ним он хоть душу отведет после смерти мамы. Он очень хотел приехать в отпуск в Вёшенскую, но врачи не разрешают — здесь жара. Ему лучше всего в Прибалтике».
Шолохов со скорым ответом: «Не получится отдыхать — мне надо писать». Мария Петровна с попреком: «Но что о тебе могут подумать? Зазнался!» Он давай разъяснять — обстоятельно:
— Косыгин не знает, что я отказал Брежневу в приезде. Это могут расценить, что от предложения Брежнева отказался, а с Косыгиным на отдых поехал. Чего доброго, какой-нибудь сговор припишут.
Все чаще стал высказывать недовольство Брежневым. И за то, что тщеславен, позволяя безудержные похвальбы своей персоне. И за то, что поощряет культ бахвальств. В мае у депутата Шолохова — очередная встреча с избирателями. Перед самым выходом в зал вдруг разразился гневным монологом среди большой группы районного партначальства:
— Чинопочитание и непогрешимость старшего по чину стало нормой: «Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Тянут друг друга по карьерной лестнице и не замечают, что народ не с ними. Заседают, совещаются, друг друга учат, накачивают… А до того, что люди говорят, им дела нет… Шумиха от начальства одна за другой: взяли повышенные обязательства — мол, мой район, моя область даст хлеба, мяса… А на тех, кто на самом деле дает, — внимания не обращают.
Подытожил: «Ко мне идут жалобы со всех концов страны».
Однако на трибуну с этим не пошел. По дороге домой оправдывался:
— Надо знать, где и что говорить. Критиковать за глаза — не в моей манере. Это не съезд партии. Выскажу все это наболевшее Брежневу.
Жизнь полнилась не только кипением политических страстей. В июле московский художник Борис Щербаков вознамерился показать Шолохову свои вёшенские пейзажи. Начитался Шолохова и влюбился в эти места. Вёшенец, не очень-то настроенный на просмотр, взглянул на одну картину, другую и в конце благодарственно пожал руку и неожиданно сказал: «Впервые глазами художника я увидел свою донскую природу…» Художник было принялся что-то комментировать, но писатель прервал: «Ты все уже сказал, когда показал свои десять картин».
…Ему подарили чучело головы сохатого с огромно-размашистыми рогами-лопастями. Кто-то спросил: «Ваша добыча?» Ответил: «Нет. Не мог бы завалить такого большого, красивого… Это уже не охота, а… вроде как в корову выстрелить».
Совет Брежнева и исповедь Шукшина
1974-й. Год-то как начинался — 11 января золотая свадьба. Юбиляры-«молодожены» решили отпраздновать ее почему-то в Москве, на своей московской квартире. Шолохов по своим депутатским делам зашел в ЦК и вдруг случился разговор:
— Что же это вы, Михаил Александрович, Леонида Ильича Брежнева не пригласите?
— Хотели семейно отметить…
— Леонид Ильич о юбилее знает и ждет приглашения. Позвоните — он сейчас дома.
Пришлось звонить. Прелюбопытный состоялся разговор:
— Алло! Дорогой полковник, здравствуй! Не в худой час Шолохов…
— Слышу и знаю, что ты меня иначе и не называешь.
— Для кого ты генерал и генсек, а для меня дороже полковника нет…
— Ну, что же молчишь, приглашать на свадьбу будешь?
— У меня в квартире стол вроде того фронтового…
— Много гостей будет?
— Своих человек шестнадцать, а всего, видимо, двадцать пять.
— Берите зал. Управление делами ЦК поможет. Там лучше будет. Там искусные повара, официанты, все обойдется без домашних забот.
— Тронут вниманием. И прошу принять приглашение ко мне с супругой.
— Кого еще пригласишь?
— Своих и из вашего аппарата думаю человек шесть… Косыгина с домочадцами.
— Компания подходящая. Приглашение принимаю. Но тебе говорили, что я под эгидой врачей? Попробую их уговорить.
Шолохов тут же к Марии Петровне:
— Дело принимает глобальный размах!
Брежнев не приехал. Вместо него прибыли гонцы с цветами, папкой с приветствием и с подарками: ему — золотые часы с цепочкой, а Марии Петровне — с золотым браслетом. Шолохов сетовал: «Я из-за него не всех пригласил». И тут же уточнил: «Он нас бы сковывал…»
…Давний побратим по двум фильмам Сергей Бондарчук взялся экранизировать «Они сражались за родину» — давняя мечта.
Для этого истинно гвардейскую роту призвал в свои ряды — лучшие артисты того времени: Вячеслав Тихонов, Юрий Никулин, Василий Шукшин… Даже на эпизодические роли дали согласие знаменитости — Ангелина Степанова (Шолохов помнил ее супругой Фадеева), Иван Лапиков, Нонна Мордюкова, Лидия Федосеева, Николай Губенко, Георгий Бурков, Иннокентий Смоктуновский (он так увлекся Шолоховым, что спустя годы прочитал по радио всю «Поднятую целину»). Сочинять музыку к фильму взялся совсем молодой композитор Вячеслав Овчинников — Бондарчук рассказывал: «Я давно поверил в него. Он симфонист и тонко чувствует литературную эпику. Мы с ним работали над фильмами „Война и мир“ и „Степью“ Чехова». Шолохов недоумевал, почему был приглашен клоун-циркач Никулин. Но успокоился, когда узнал, что тот уже попробовал себя в драматической роли. Еще выделил, что медсестрой в фильме стала школьница.
Шолохов доверял Бондарчуку. Подарил ему «Тихий Дон» с драгоценным посвящением: «Всеобъемлющему Бондарчуку. Сереже дай Боже…»
В мае кинодесант высадился на Дону. Жили на теплоходе «Дунай» — до осени. Рядом станица Клетская. И степь, степь… Режиссер, настраивая себя и оператора, читал из романа: «Солнце по-прежнему нещадно калило землю. Горький запах вянущей полыни будил неосознанную грусть…» Рылись для съемок окопчики… Станичники не сразу привыкали к взрывам… Ревели «всамделишные» танки…
Шолохов напросился приехать на «театр кино-военных действий» — посмотреть на съемки. Насмотрелся и в предчувствии предстоящих сложностей — цензурных! — заявил:
— Вас там могут сбивать разного рода консультанты, особенно военные. Будут «окультуривать». Не поддавайтесь. Если уж кто будет давить на вас, разрешаю обращаться — звонком, письмом, а то приезжайте. Помогу.
Выделил Шукшина — ведь коллега-писатель и уже прочно увлек страну своими истинно русскими рассказами и повестями. Знал и то, что для него это далеко не первый фильм, и то, что талантлив не только как актер. В титрах отличных фильмов уже не раз значился как сценарист и режиссер.
Кто-то из киношников запечатлел на пленке, как писатель и артист расцеловались.
Через месяц Бондарчук убедился, что нужна новая встреча с писателем для творческой подзарядки его самого и заглавных артистов.
Пришли в восемь утра. Шолохов увидел Никулина и даже хмыкнул — артист пожаловал в киношной гимнастерке. И тут же доказал, что нет ему равных как анекдотчику. Шолохов потом вспоминал о нем: «Веселый мужик, общительный».
Режиссер давай показывать фотографии со съемок.
Писатель, однако, о другом:
— В фильме должно быть поменьше разговоров. Больше действий. И таких, чтобы они заставляли зрителя почувствовать, понять величайшую народную трагедию. Вместе с тем вселять полную уверенность, что советского солдата, народ никому никогда не победить. Тяжкая картина отступления, но вместе с тем победа.
Убеждал:
— Недостаточно одного правдивого показа войны… Идея, ради которой сражались. Воюют не просто народы, армии, солдаты и генералы. Сражаются идеи…
И тут же вопрос: сумеют ли артисты донести горькую правду до зрителя?
Бондарчук ответил:
— Сумеют. Вживаются в героев глубоко и проникновенно.
Еще реплика: «Не допустите фальши!»
Еще пожелание: «Солдат в окопе — так крупным планом. Со всеми деталями фронтового быта… Вот что нужно…»
О Бондарчуке в роли Звягинцева высказался: «Подходит».
Пришел час обеда. Шукшин присоседился к хозяину. У всех отличное настроение — вроде бы почувствовали себя побратимами. И пошли всеобщие разговоры. Только Шукшин молчал. Это все потом отмечали. И ни разу не потянулся к рюмке — не соблазнился ни французским коньяком, ни домашней малиновой настойкой.
Когда гости покинули дом, Шолохов живо отозвался о Шукшине: «Хорош будет в роли Лопахина! Чалдон, настоящий чалдон…»
Не зря «чалдон» молчал. Поразил вёшенец его тонкую душу. Встреча отзовется большим разговором о Шолохове в сентябре, когда до остановки сердца Шукшина на донской же земле — там еще шли съемки — останется меньше месяца. Много чего неожидаемого надиктовал Шукшин одному московскому журналисту — очень возбужденно и, видно, потому не стеснялся внезапных исповедных чувств. Вот несколько отрывков:
— Как я вижу Шолохова теперь? Я тут сказал бы про свое собственное, что ли, открытие Шолохова. Я его немножко упрощал, из Москвы глядя. Скажем так: упрощение шло из устной информации, которая исходила с разных сторон. А при личном общении я еще раз убедился, что это — явление…
— Для меня нарисовался облик летописца…
— Когда я вышел от него, прежде всего, в чем я поклялся, это: надо работать. Работать надо в десять раз больше…
— Вот еще что, пожалуй, я вынес: не проиграй — жизнь-то одна. Смотри, не заигрывайся…
— Я просто заразился образом жизни Шолохова. Ей-богу, мне так это понравилось: сидит в станице и мыслит.
Потом поделился своим профессиональным восприятием прозы Шолохова:
— Она очень жизненная, правдивая. Отсюда ее легко играть, произносить, читать. А как актер я знаю, что такое произносить не свои, чужие слова. Чем они искусственнее, тем неправеднее и нежизненнее…
— Проза Шолохова — это проза Шолохова. Ее всегда легко работать. Может быть, я сейчас не так сказал… Есть, появляется радость от общения с правдой. У Шолохова все по-народному точно.
— Вот солдат Лопахин… Очень народный характер. Он ведь, хотя и должен подставлять грудь и спину железу, падающему с неба, остается, пока жив, живым человеком. Случилась бабенка на пути, попытался ее приобнять. И так далее…
В этой беседе 45-летний Шукшин впервые высказал публично, что под влиянием Шолохова к нему пришла необходимость решительного выбора: или кино, или литература. Сказал, что — литература.
Смерть Василия Шукшина потрясла всю страну. Но тут потребовался и авторитет Шолохова. Писатель Василий Белов отправил в Вёшенскую отчаянную телеграмму — предпохоронную: «На московской земле не нашлось места для Шукшина. Необходимо Ваше вмешательство». Это о том, что московская власть поначалу отказала всенародному любимцу в упокоении на Новодевичьем кладбище. Странно, но факт — телеграмму Шолохову не доставили.
К авторитету Шолохова вынужден был прибегнуть и режиссер Бондарчук. В его воспоминаниях можно прочитать: «После окончания фильма была его приемка. В Генштабе, где смотрели и обсуждали фильм под председательством маршала Гречко (к тому же министра обороны. — В. О.). Мне досталось. Я был в предынфарктном состоянии. Картину не приняли. Позже все наладилось. Во многом помог Михаил Александрович Шолохов».
О врагах — речь к юбилею
Особый год подступал — 1975-й. Он напоминал о грядущем 70-летии писателя.
…Семейное новогоднее застолье. Хозяин с тостом. Он вычислил интересную дату:
— Год, в который мы вступаем, несет нам тридцатую годовщину мирного труда без войны. Такой паузы между войнами Россия еще никогда не имела.
Все чаще в райкоме идут разговоры, что надо готовиться к юбилею своего знатного земляка. Первый секретарь райкома признался ему — мол, требуют дать о вас статью для одной газеты и еще одну для другой. Он в ответ со своей не исчезнувшей с годами лукавинкой:
— Для подхалимства один раз можно выступить, и не больше.
Привел «аргумент»:
— Поздравительная и всякая иная хвалебная трескотня вокруг Брежнева везде и всеми не укрепляет его достоинство, а умаляет в глазах советского человека и вызывает ехидное хихиканье за рубежом, дает ненужную пищу антикоммунистам и антисоветчикам всех мастей.
Видать, был подогрет письмами от избирателей и читателей с этой трагикомической тогда темой.
Прочитал подаренную книгу о попавшем со времен Сталина в полное забвение партийном и государственном деятеле Николае Вознесенском. И с осуждением сказал о партцензуре:
— Концовки нет. Вознесенского посадили и расстреляли, а тут об этом ни слова. Боятся правды!
Жизнь шла своей шолоховской чередой.
Вот к нему с предложением — к юбилею провести ремонт дома. Воспротивился. Правда, позже все-таки сдался — но на условиях почетной капитуляции: «Уж если так пристаете, делайте снаружи и на первом этаже. Наверху ничего не трогайте!»
Вот 27 января письмо председателю Совета Министров РСФСР Соломенцеву: «Дорогой Михаил Сергеевич! Строительство моста через Дон перенесено на неопределенный срок. Весной сообщение с внешним миром чрезвычайно осложняется тем, что аэродром, как ты, вероятно, помнишь, находится на Базковском бугре. Нам крайне необходим аэродром на левой стороне Дона. Пожалуйста, помоги нам. Как бывшие твои земляки, надеемся и верим в твое доброе отношение к нам».
Вот истинно скандал! Агентство печати «Новости» прислало своего полномочного гонца с заданием получить разрешение на фильм к юбилею — по заказу Финляндии и Западной Германии. Но последовал отказ да без права на обжалование:
— Эти страны уважаю. Но позировать не буду. Все съемки осточертели! Кого они из меня хотят сделать?! Я им не…
Явно был взвинчен только что узнанным: «Тут один журналист, причем известный, прислал очерк с воспоминаниями обо мне. Все на свете переврал».
Издали сборник статей, очерков и воспоминаний «Шолохов». Он дал сборнику остроумную оценку в письме старому приятелю Анатолию Софронову: «Что касается последнего (выпуска книги. — В. О.), — то ты можешь с полным правом сказать, как твой предшественник Денис Давыдов: „Жомини, да Жомини, а о водке ни полслова“. Сие для знающих означало — юбилейный сборник получился засушенно-официальным и слишком уж „правильным“».
…Шолоховы едут в Москву. В ЦК решено провести торжества в Большом театре. Уезжали с нелегким сердцем — скончался муж родной сестры Марии Петровны.
Потом еще два удара обрушились в самый канун юбилея.
17 мая Шолохов раздобыл и прочитал книгу «Бодался теленок с дубом» Солженицына, изданную в Париже; сколько же там грязи про него…
19 мая — микроинсульт головного мозга.
Счастье, что Мария Петровна вовремя заметила, как он неуверенно стал садиться на кровать.
— Что случилось?
— Ничего… не… случилось…
— Как не случилось?! Ты слова не выговариваешь и рот перекосило. Ложись, пожалуйста, полежи, перестань думать о своей писанине.
Счастье, что сразу подоспели врачи.
На следующий день все вздохнули с облегчением — речь почти нормальная, рука окрепла и лицо снова без видимых искажений.
24 мая. ЦК сдержал слово — проведен юбилейный вечер. Величаво-державный президиум, доклад, пылкие речи-приветствия, пышный концерт…
Без Шолохова праздновали. Его увезли в больницу. Снова стало плохо. Он жаловался:
— Неважное дело — врачи запретили писать и читать. На черта мне такая жизнь нужна! Надо ехать домой. Там все свои — здесь как в тюрьме.
Дела пошли на поправку, и «тюрьму» сменили как бы на «лагерь». Шолоховых перевозят в подмосковный правительственный санаторий. Мария Петровна неразлучна с мужем.
В конце месяца умирает сестра Марии Петровны. Вёшенцы решили скрыть от Шолоховых случившееся.
И вот, наконец, супругов выписывают из санатория и уже заказаны билеты. Дон ждет! Но снова давление у него подскочило до невероятного уровня. Врачи непреклонны — или больница, или хотя бы возврат в санаторий: «Надо наблюдаться!» Они выбрали санаторий.
…Подлечился. Возвращение. Звуки и запахи родного дома… Дети и внуки… Никакой озабоченности в глазах всех, кто встречал (предупреждены!) По-доброму огорошил секретарь — выложил 1250 юбилейных писем и телеграмм.
Хорошо дома-то. Да неожиданная беда — он не может подниматься на свой второй этаж, где кабинет и спальня, но и вниз переселяться не хочет. На носилки смотреть не мог — стыдился.
Стали встраивать лифт-подъемник. Несколько недель ушло. Когда его подключили, Шолохов придумал шутливый церемониал — почему бы не разрезать красную ленточку?
Только в конце октября он смог выходить из дому. Даже нашел силы встретиться с вёшенцами в Доме культуры. Они настойчиво пожелали — как же это не отметить «сообча» юбилей любимому одностаничнику!
…Изменился — очень. Писать нельзя — читать стал больше. Мария Петровна в роли библиотекаря поставляла ему то Пушкина, то Тютчева, то Гоголя, то Гюго и Мопассана, то Короленко… Все время рядом записки путешественника Пржевальского. Домашние приметили — втянулся в телепередачу «Клуб кинопутешественников»; остальное на телевидении не очень-то жаловал.
И читает-перечитывает мемуары маршала Жукова и немецкого генштабиста генерала Типпельскирха. Наверняка не оставляет мысль продолжать военный роман. Это почувствовалось даже в сердитом монологе, когда начитался газет и журналов в преддверии очередного Дня Победы:
— Нельзя замалчивать Сталина. Надо писать все: положительное и отрицательное. Там, где нужно сказать с добром, так с добром, а где и поругать. Сталин правил страной тридцать лет, и выбросить его из истории — это кощунство. Пусть в сложной его биографии разбираются наши потомки.
Однажды всех привел в изумление — предрек новую революцию. Его секретарь Андрей Афанасьевич Зимовнов с недоуменным вопросом:
— Как это может быть при социализме?
Домашние услышали в ответ:
— Социализм начали строить по Ленину. Потом сбились в спешке к коммунизму — через пень-колоду. Хвост вынут — нос воткнут. Посмотрите, что делается — производственные мощности строят, а не осваивают десятилетиями. Половина площадей не задействована, а лезут вширь — гигантомания одолела. Загубили общество…
Продолжил о державной власти:
— Ленина второго нет, а наши деятели думают, что умнее их на свете нет. Всеми и вся командуют… Народное терпение скоро кончится. Революцию начнут умные люди. Они у нас есть. И много.
Через несколько месяцев здоровье, как показалось врачам, окончательно восстановилось. Радости-то для всех!
Тут и приехал к нему в Вёшки давний добрый знакомец, финский писатель Марти Ларни. Шолохов полюбил его остроумный сатирический роман «Четвертый позвонок, или Мошенник поневоле».
…Только после смерти отца младший сын узнал, что он готовился выступить на своем юбилейном вечере. Ах, если бы не болезнь! Это была бы во многом обвинительная речь. С обличением тех, кто породил клевету о плагиате. Но речь не прокурора, а творца с израненной душой.
У сына сохранилась одна страничка этой непроизнесенной речи. Он ее пока обнародовал лишь в малотиражных изданиях — потому перепечатываю почти полностью, с незначительными сокращениями (отточия показывают это).
«Пришла пора подводить предварительные итоги творческой деятельности. Но за меня это уже сделали в своих статьях родные братья-писатели и дальние родственники, скажем, троюродные братья-критики. Так что за мною остается только слово от автора.
За 50 лет писательской жизни я нажил множество друзей-читателей и изрядное количество врагов.
Что же сказать о врагах? У них в арсенале старое, заржавленное оружие: клевета, ложь, злобные вымыслы. Бороться с ними трудно, да и стоит ли? Старая восточная поговорка гласит: „Собаки лают, а всадник едет своим путем“.
Как это выглядит в жизни, расскажу. Однажды, в далекой юности, по делам службы мне пришлось ехать верхом в одну из станиц Верхне-Донского округа. По пути лежала станица, которую надо было проехать. Я припозднился и подъехал к ней в глухую полночь.
В степи была тишина. Только перепелиный бой да скрипучие голоса коростелей в низинах. А как только въехал на станичную улицу, из первой же подворотни выскочила собачонка и с лаем запрыгала вокруг коня. Из соседнего двора появилась вторая. С противоположной стороны улицы, из зажиточного поместья, махнули через забор сразу три лютых кобеля. Пока я проехал квартал, вокруг коня бесновались с разноголосым лаем уже штук двадцать собак…
Не думал я в ту ночь, что история с собаками повторится через несколько лет, только в другом варианте. В 1928 году, как только вышла первая книга „Тихого Дона“, послышался первый клеветнический взбрех, а потом и пошло».
На этом непроизнесенная речь обрывалась — окончания не было. Но сын запечатлел некое продолжение. Через много лет он записал отцовы воспоминания, которые родились эхом от без него прошедшего юбилейного вечера.
Начал как будто без всякой связи с тем, ради чего заговорил:
— Помню, на открытии какого-то очередного, как теперь говорят, «форума» входят в зал Сталин, члены Политбюро. Зал, разумеется, встает и — «бурные, продолжительные…». Те неторопко проходят за стол президиума, но не садятся, тоже стоят все, хлопают. Они хлопают, мы хлопаем. Сталин уже и так и сяк, ручками эдак, заканчивать предлагает, приглашает садиться. А мы усердствуем. Ведь это же кому-то первому надо сесть. А как ты сядешь, когда все стоят. Надо — как все…
Продолжил с полным откровением:
— До сих пор ну до того же гадко вспоминать. Честное слово, недругу не пожелаешь в такое дурацкое положение попадать. Не знаю, сколько уж это продолжалось, мне показалось — вечность.
В этом месте стрелку на путях воспоминаний перекинул на себя:
— Так и в случае со мной. Один брехнет, другой, третий… Всяк подумает: а вступаться за него или лучше подождать, посмотреть, «как все».
Здесь и открылся:
— На меня ведь каких только чертей не валили. И белячок, дескать, Шолохов. И идеолог белого подполья на Дону. И не пролетарский-то он, и не крестьянский даже — певец сытого, зажиточного казачества, подкулачник. Купеческий сынок, на дочке бывшего атамана женат… А это тогда не просто так воспринималось. Когда о человеке хоть что-то похожее говорить начинали, ему, брат, в Петровку зябко, в Крещенье жарко становилось. Такого человека не то что защищать, а и подходить к нему чересчур близко не каждый отваживался.
Дальше, после такого мрачного путешествия в прошлое, — оправдавшееся предви́дение:
— Надоело меня в белогвардейщине обвинять, стали — в кулачестве. Надоело в кулачестве — плагиат придумали. Надоест и плагиат, полезут в постель, бельишко ворошить…
Дополнение. Заключительные признания отца сыну, увы, и в самом деле пророческие. Мне довелось говорить об этом в своем докладе «О некоторых рецидивах рапповщины в шолоховедении» на научной конференции «Шолохов и русская литература» (2003): «В последние три года после обнаружения рукописи „Тихого Дона“ антишолоховщина мимикрировала. Не вышло с темой плагиата, так стали очернять Шолохова как личность. В СМИ идет девятый вал дискредитации его биографии. Есть стимул. Впереди 100-летие классика — так надо попытаться сбросить его с корабля современности». Далее привел немалый свод выдуманных «фактов».
Письмо в защиту верующих
Однажды Шолохов в качестве депутата получил письмо-мольбу группы верующих с одного казачьего хутора — помогите открыть храм! Но избирательный округ не его, и посему был вынужден переслать это обращение избирателей своему старинному товарищу по литературе и тогда депутату Верховного Совета РСФСР Анатолию Калинину.
Мог бы просто вложить жалобу в конверт с казенной просьбой, учитывая антицерковный дух времени: прошу-де рассмотреть и ответить. Но в своем сопроводительном письме взял на себя ответственность — снабдил укоризной, пусть с юморком, но без экивоков: «Что же это Вы плохо работаете в области религиозной и почему Ваши избиратели обращаются ко мне? Почему до сих пор не открыли храм св. Иоанна Богослова?» Приметна своеобразная приписка на прощание: «Обнимаю Вас! Старый церковник и не менее старый Ваш друг М. Шолохов».
Однако же отчего вдруг именно такое обращение избирателей к Шолохову в пору полного пренебрежения к нуждам верующих?
…Шолохов и церковь. Если внимательнейше перечитать и «Тихий Дон», и «Поднятую целину», и военный рассказ «Судьба человека», можно убедиться: Шолохов чист совестью своей перед православием. Домашние говорили мне, что он не был верующим. Однако же отринул призывы партии для пишущих — утверждать безбожие. Не согнулся под ударами двух оголтелых волн антирелигиозной политики — при Сталине, вплоть до конца 30-х годов, и во времена необузданного в атеизме Хрущева. Но ведь сколько писателей сочли во благо подчиниться.
…«Тихий Дон». Православная тема здесь в развитии. Первые краски — свадьба Мелехова: «Проводила к попу… Гундосый отец Виссарион… Угарно завоняло чадом потушенных свечей…» Еще штрих к теме — глава XV первой книги: «Из церкви через распахнутые двери на паперть, с паперти в ограду сползали гулкие звуки чтения, в решетчатых окнах праздничный и отрадный переливался свет, а в ограде парни щупали повизгивающих тихонько девок, целовались, вполголоса рассказывали похабные истории». Шолохову едва минуло 20 лет — он сотрудник комсомольских газет.
Но уже скоро начинает понимать — не для него богоборчество. Потому-то меняет палитру. Это заметно с тех страниц, где принялся живописать войну с германцами. По его, авторскому, велению мобилизованные казаки выслушивают от деда-ветерана: «Помните одно: хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить — надо человеческую правду блюсть». И он — но ведь это тоже Шолохов-автор — достает тексты молитв. Кто-то подтрунил. Ему отклик от деда — от автора все-таки: «Ты, молодец, не веруешь, так молчи! — строго перебил его дед. — Ты людям не препятствуй и над верой не насмехайся. Совестно так-то и грех!» (Кн. 3, ч. 6, гл. XXXIX).
Гражданская война в романе… Романист — повзрослевший — осмелился завершить сцену казни Валета белыми столь скорбными выражениями, что получилось истинно стихотворение в прозе. Это в уже упоминаемой сцене, где старик-казак построил над его могилой часовенку и написал на карнизе навеса:
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
Но разве эта тонкая новелла не политическая крамола? Она читалась — явно — вызовом не только рапповцам, в рядах которых числился пока еще этот писатель удалого комсомольского возраста. Ясное дело: Шолохов отрекся от горячительных установок на классовую непримиримость и воинственный атеизм.
Расказачивание на крови-расправах… Не ретуширует. Потому читателю западает в душу при чтении обличительная писательская образность. Она не обходится без примет попираемой религии. О святотатце Малкине сказ от одного казака: «Малкин на улице зазывает к себе: „Откуда? Как по фамилии?“ — и иржет. Ишь, говорит, бороду распушил, как лисовин хвостяку! Очень уж ты на угодника Николая похож бородой. Мы, говорит, из тебя, из толстого борова, мыла наварим!..»
И еще необычное. Он рискнул писать о том, что обрекало партийцев — твердокаменных большевиков! — на возможное исключение из партии. Как же иначе — вот Бунчук прощается с матерью: «Она, торопясь, сняла с себя нательный маленький крест, — целуя сына, крестя его, надела на шею. Заправляла гайтан за воротник… „Носи, Илюша. Это от святого Николая Мирликийского. Защити и спаси, святой угодник-милостивец, укрой и оборони… Один у меня…“ — шептала, прижимаясь к кресту горячечными глазами».
Или Кошевой уступает Дуняшке и Ильиничне в венчании. Но романист не ограничился этим самим по себе острым сюжетом. Он позволил высказаться священнику: «Вот, молодой советский товарищ, как бывает в жизни: в прошлом году вы собственноручно сожгли мой дом, так сказать — предали огню, а сегодня мне пришлось вас венчать… Не плюй, говорят, в колодец, ибо он может пригодиться. Но все же я рад, душевно рад, что вы опомнились и обрели дорогу к церкви Христовой».
1930-е годы. Создается «Поднятая целина». Ее автор вступает в партию, а она все еще рушит храмы, пополняет священниками лагеря, призывает к активности «Союз безбожников» воедино с пионерией и комсомолом. Но Шолохов не подчинился агитпроповским наставлениям. Дал возможность матери Островного высказаться: «Церкви позакрывали, попов окулачили…» Этого показалось мало. Назвал виновников — «коммунисты». Однако мог бы, оберегая себя, смягчить приговор — вспомнил бы только «Союз безбожников». Нет, автор, член ВКП(б), добавил: «Без спросу закрывают». Выходит, не одобрял, а уж как газетчики живописали поддержку таковым деяниям. Журнал «Антирелигиозник» сразу все это «неположенное» выявил и в острастку в рецензии хлестнул по Шолохову: «Отсутствие глубокого анализа отмирания религии в сознании людей…»
Конец 1930-х — к концу работа над «Тихим Доном». В это время церкви вновь венец страданий. На этот раз от ежовщины. Шолохов предчувствует, что войны с Германией не миновать, и если это так, то народ просто обязан стать единым перед лицом опасности. Не потому ли в романе появляется взволнованное предупреждение — в непростом разговоре с участием Мелехова:
«— Замиряться-то с советской властью скоро будете?
— Не знаю, дед. Пока ничего не видно.
— Как это не видно?.. Бог-милостивец, он все видит, он всем это не простит, помяни мое слово! Ну, мыслимое ли это дело: русские, православные люди сцепились между собой, и удержу нету…»
Писателя можно было бы в некотором роде называть миссионером. Приобщает к таинствам церкви. Опасное, однако, дело по тем временам. То перепечатывает в романе молитвы, то — строки из Священного Писания с присказом для Григория от деда Гришатки: «Это ли не про наши смутные времена Библия гласит?..»
Почти тысяча персонажей в «Тихом Доне». Среди них нашлось место архиепископу Аксайскому Гермогену, благочинному Панкратию из Татарского, отцу Виссариону, попутчику Листницкого — безымянному священнику и священнику в госпитале, казаку-староверу, даже извращенцу в верованиях Чубатому и Григорию Распутину.
Середина 1950-х годов — время рождения «Судьбы человека». Хрущев навязывает стране воинственные богоборческие установки. Грозное постановление появилось за год до рассказа: «Об ошибках в проведении научно-атеистической пропаганды среди населения». Попробуй пренебречь! Парторганы бдительны. Цензура на страже. Журналисты дисциплинированны. Писатели — одни в раже и поспешили с разоблачительными сочинениями в журнал «Наука и религия», другие сочли во благо отмолчаться, переждать.
Шолохов отказался участвовать в кампании пропаганды этого бездумного постановления. Ничего — ни в речах, ни в статьях. Он против издевательств над верой и церковью. И пережидать, когда улягутся цензурные препоны, не стал. Он создает в «Судьбе человека» небывалый для советской литературы персонаж — мученика за веру.
Пленный солдат со своими собратьями по несчастью загнан немцами на ночеву в церковь. И предстает истинным страстотерпцем. Из-за своих православных убеждений идет под чужеземную пулю. Писатель выразительно вычертил его характер — кратким действом и смелым словом: «Не могу… осквернять святой храм! Я же верующий, я христианин!..» Автор истинный драмотворец! Вписал в монолог Соколова многогранье увиденного — все тут по правде тогдашней жизни: «А наши знаешь какой народ. Одни смеются, другие ругаются, третьи всякие шуточные советы ему дают. Развеселил он всех нас…» Но тут же строки с отрезвлением: «Дал фашист через дверь, во всю ее ширину, длинную очередь и богомольца этого убил…»
Свое отношение к православию в 1960-е годы он выразил не только в книгах. В Хельсинки случилась встреча и беседа писателя и патриарха Пимена.
В один из дней работы Всемирного Совета сторонников мира советское посольство устроило прием в честь патриарха из России. Есть отличный повод собрать видных борцов за мир. Патриарх к послу с просьбой — не забыть бы пригласить Шолохова.
После кратких речей в просторном зале раздолье для общения совсем разных по убеждениям соратников-миролюбов. Кого-то, по его авторитету, тут же окружили, кто-то сам ищет окружения, одни с рукопожатиями — давно не виделись, другие протягивают руку для знакомства… И разноцветье какое: и строгие одеяния делегатов из СССР, и вольные творческие деятели — кто в шейных платках, кто в пестрых пиджаках, здесь и сутаны, и тюрбаны, и клобуки с камилавками, и яркие африканские шапочки, и чопорные официанты с бокалами советского шампанского…
Мало кто заметил, как уединились в каком-то укромном уголке Шолохов и патриарх, ненадолго к ним присоединился и президент страны, Урхо Кекконен. Беседа шла непринужденно — кто-то даже позаботился скоренько водрузить на журнальный столик нечто не только для души: бокалы и какие-то фуршетные яства. Когда прощались, Шолохов произнес:
— Рад встрече. Рад беседе. Не так часто коммунисту удается поговорить с патриархом, да так интересно…
— Что ж, здесь беседовали два патриарха. Я — патриарх от церкви. Вы — патриарх от литературы.
…Светло осознание, что Шолохов, в отличие от многих своих коллег по писательскому «цеху», не глумился над чувствами верующих и не вострил перо против православия.
«Найдите других…»
Часто применял к Шолохову старинную пословицу: «Его ласка не коляска — не сядешь, да и не поедешь».
…11 июля 1973 года звоню в Вёшки. Прошу написать приветствие для какого-то особого комсомольского деяния. Говорю, что выполняю просьбу ЦК комсомола. Сам в приподнятом настроении, как всегда при общении с ним.
В телефонной трубке ответ: «Не смогу я…» Голос добрый, поприветствовал по имени. Добродушная интонация вводит в заблуждение — еще раз прошу. Голос становится строже: «Не проси. Найдите других. Я… не свадебный генерал!» Однако, разогнавшись, не притормозил и продолжаю просить. Решаюсь даже на такую фразу: «Умоляю вас, дорогой Михаил…» Он резко переламывает тираду с полной пагубой для моей ретивости, к тому же внезапно официальным тоном: «Нечего умолять друг друга, товарищ Осипов! У нас не те отношения!» Разговор был, ясное дело, закончен. Смекаю, что он походил в те минуты на закипающего гневом Мелехова. Я счел за благо немедленно попрощаться.
Еще неудача. Осенью того же года ушло ему письмо. Я рассказал, что затеваем ежегодник «Мастерская» — для молодых писателей, и попросил ответить на вопросы анкеты. Перечислю их, ибо чувствую, что они причина непредугаданного отношения вёшенца к просьбе: «1. Мастерство писателя. В чем оно? 2. Важнейшая проблема Вашей творческой лаборатории? Не смогли бы Вы поделиться с молодыми литераторами „секретами“ ее решения? 3. Какие произведения молодых писателей последних 3–5 лет Вы считаете наиболее удачными и почему? 4. Ваши советы молодым литераторам?»
Не ответил. Тогда я очень обиделся. Сегодня понимаю, что Шолохов разумно пренебрег наивно-ученическими вопрошаниями, пускай и сочинялись они с благими намерениями и в расчете на то, что он был в Союзе писателей ответственным за работу с литературной молодежью.
Однако было и такое. 1968 год — сообщаю ему по телефону о затеваемом ЦК комсомола и Союзом писателей совещании молодых писателей в Севастополе. Собираем-де тех, для кого главная линия творчества — военно-патриотическая. Естественно, прошу прислать приветствие-пожелание. Сказал, что подумает. Откликнется ли? Откликнулся. В Севастополе читали: «Сердечно желаю успехов вашей работе тчк Не забывайте о том зпт что ваши книги очень нужны молодежи особенно теперь тчк Не только молодежи зпт но и читателям повзрослей тчк Нам многое дано и многое спросится зпт а потому тире хорошего ветра дерзающим зпт чтобы паруса творчества стали тугими и упругими тчк Ваш Михаил Шолохов».
…У него сложилось особое отношение к работникам «Молодой гвардии». Уважительное. Характерно одно его письмо 1973 года новому директору. Ответил на две просьбы: разрешить выпустить книгу его рассказов и дать совет, как лучше издать ее. Мы не случайно обратились с таким вопросом. Непростое дело выпустить книгу в таком виде, чтобы писатель считал ее своей уже с переплета. Ответ директору В. Н. Ганичеву гласил: «Что касается издания „Донских рассказов“ в 75 г., то я хотел бы спросить: можно ли мне положиться на вкус и опыт Ганичева и Осипова? Ты, наверное, скажешь, что можно. Ну, тогда я так и делаю… Обнимаю, поздравляю с наступающим Новым годом и желаю всего самого доброго!»
Но — повторюсь — всяко случалось. Храню телеграмму 1974-го: «Принять Осипова не могу зпт болен тчк Шолохов».
Отказ от встречи! Не буду скрывать, что в первые мгновения аж озяб от нахлынувшей обиды: конечно же «болезнь» пустая отговорка. Постепенно, однако, приходило понимание: не в моей персоне закавыка. Я набивался в Вёшенскую за год до 70-летия Шолохова с желанием напечатать в журнале «Знамя» (там тогда работал заместителем редактора) подборку писем, но не писателя, как всегда было принято, а к писателю: о чем пишут, чем делятся, что просят… Да кто бы мог предвидеть, что он распознает по письму замысел режиссировать юбилей и откажется участвовать в такой затее.
Но и на эту историю с отказом есть другая — с согласием. Она одарила меня двумя шолоховскими автографами. Один ознаменовал подступы к теме, коей я загорелся, второй — завершение:
«Центральный Государственный архив литературы и искусств СССР. Разрешаю Валентину Осиповичу Осипову ознакомиться с моими письмами А. С. Серафимовичу и в журнал „Знамя“. М. Шолохов. 17 марта 1975 г.». Это отклик на мою просьбу познакомиться с его фондом.
«Дорогому Валентину Осипову. В память старой дружбы. М. Шолохов. 23.12.78». Это его отклик на выход моей книжицы «Дополнения к трем биографиям» — автограф шел по ее титульному листу. Каково!
Это я тогда взялся за очерк о Шолохове с целью, которую до поры до времени скрывал. Захотелось приоткрыть то, как начинали в конце 20-х злую кампанию обвинений в литворовстве «Тихого Дона». Скрывал потому, что друзья предупредили: запрет на тему плагиата. ЦК напуган теми волнами, что пошли от шумно обвинительных усилий Солженицына. Я же рассуждал: если нынче власть оставила творца один на один с наговором, так надо обнародовать материалы о том, как общественное мнение раньше поднималось на защиту Шолохова.
Однако же нужен архив. Его директор остудил порыв: «Архивные фонды живущих писателей выдаются только по их разрешению — письменному». Я к Шолохову с письмом: «Боюсь отрывать Вас от дел, но все-таки обращаюсь с просьбой разрешить ознакомиться…» Он разрешил — потому и появился первый автограф.
Вышла книжечка, и я несколько экземпляров отправил в Вёшенскую. С того дня жил с трепетом душевным: понравится или нет. Месяц жду, полгода минуло, год позади…
И вдруг бандероль. Вскрыл — моя же книжка! Неужто возврат за ненадобностью?! Есть ли письмо с оценками? Нет. Странно. Но по какому-то наитию приоткрыл книжицу — гляжу: знакомый почерк! Такова история появления второго автографа.
Все раздумывал: отчего такой — нешаблонный — отклик от классика? Много ли достоинств в книжице начинающего биографа? Но он, видно, уловил в ней солидарность и поддержку тогда, когда остальные по запрету ЦК помалкивали. Не скрою: для меня его автограф — что высший орден!
Дополнение. Шолохов посчитал для себя неразумным опуститься до опровержений Солженицына и его подопечной Д*. Полагал, что это забота ученых. Г. Хьетсо пишет в своей книге: «Во время беседы 9 декабря 1977 года известный исследователь творчества Шолохова А. Хватов сказал мне, что Шолохов очень задет книгой Д*… Однако специалисты по творчеству Шолохова решили воздержаться…» И в самом деле, не ученые, а писатель Ан. Калинин ринулся в бой, как я уже рассказывал.
Больница
1976 год. Не было и на старости лет спокойной жизни у автора уже давным-давно вышедшего «Тихого Дона». Он узнал в своих Вёшках, что один литературовед, в должности заведующего влиятельной кафедрой теории литературы и критики влиятельнейшей Академии общественных наук при ЦК КПСС, Л. Якименко, выступил среди писателей и настойчиво утверждал уже как старое верование, еще от Сталина: Мелехов — отщепенец!
Правда, встретил отпор от профессора Литературного института Федора Бирюкова. Но силы во влиянии на общественное мнение не равны — академия тщилась быть монополистом.
Эхо произошедшего — в шолоховском письме Бирюкову. Высказался резко о выступлении воинственного ортодокса: «Показатель утраты им чувства реальности. Это не делает чести ни ему, ни Академии, которую он представляет. Время показало, что приснопамятная его „концепция“ отщепенства Григория Мелехова потерпела крах. Верю, что теперь ему не помогут ни высокие трибуны, с коих он клевещет, ни его дилетантские поучения, печатающиеся под рубрикой „Вопросы теории“».
…1977-й. Правительственная больница на Воробьевых горах. 20 мая я пришел к Шолохову вместе с коллегой, тогдашним директором «Молодой гвардии». Через три дня у писателя день рождения. Подошли к дверям палаты — они почему-то нараспашку. Входим. Запомнилось: по-весеннему яркое солнце залило всю обитель больного писателя. Здороваемся — молчание. Только через секунду-две женский голос: «А это вы… От солнца не видно, кто вошел».
Он на кровати — голые ноги свесил, сидит, молчит. Подле него Мария Петровна и младшая дочь-красавица Мария.
Таким еще ни разу не видел его. Изможден до крайности — краше в гроб кладут: худ до костлявости, странно неподвижный, усохше-маленький, с неестественно блестящими — будто застекленными — глазами (от этого они выглядели выпуклыми). Смотрит на нас замедленным взглядом, а кажется, что глядит пролетно, мимо. Пришла страшная мысль, что в прострации — нас не узнает, ничего не помнит, ничего не может сказать.
Но отлегло, когда он через мгновение, хотя и вяло, но поздоровался и даже пригласил выйти в холл: «На перекур». Слова выдавливал из себя непривычно: «Вот… как раз… собрался…» Шел — мы его поддерживали под руки — осторожно-медленными, ненадежными, шаркающими шажками, молча, хотя тут же успел на ходу вышарить в кармане больничной куртки-пижамы мундштук и пачку сигарет. Я пододвинул к нему кресло, Мария Петровна показала на соседнее: «Нет, ему в это кресло. Тут пепельница ближе…»
Усадили. Его тело будто провалилось меж подлокотниками. Впрочем, вижу, что сидит ничуть не согбенно — голова поднята гордо и спина пряма. Обманул внешний вид: как только устроился в кресле и пыхнул сигаретой, так вмиг выстрелил на услышанное от моего приятеля, что меня назначили директором самого большого тогда в стране издательства «Художественная литература»: «Не пропьешь?»
Выходит, помнил, что я по тогдашней своей язвенной хвори не мог даже и принюхиваться к спиртному.
Ах, эта шолоховская лукавинка в разговоре. Это когда всё продолжает говориться вполне серьезно, да вдруг непредугаданно она, усмешливая, и выстреливает: то добродушная, а то и с ехидцей.
Тут же посерьезнел и стал расспрашивать о главном редакторе моего нового издательства и еще об одном ветеране-худлитовце; каждого повеличал по имени-отчеству. Я не решился омрачить больничную жизнь и скрыл, что этот самый ветеран давно уже в лучшем мире.
Нетрудно было почувствовать, что рад Шолохов гостям. Истомился без общения с «уличными» людьми.
Все ему стало интересно. Совсем не длительным было наше свидание, но выслушал сообщение о том, что комсомолы нашей страны и Болгарии начинают издавать совместный литературный журнал. Узнал и порадовался — ведь его избрали почетным членом этого интернационального клуба творческой молодежи. Тут же, однако, пытался поумерить наши оценки его роли в становлении необычайного в международной жизни творческого сообщества. Потом стал расспрашивать, что пишут те молодые писатели, кого он знал-читал ранее. Ему еще рассказали, что «Молодая гвардия» провела встречу авторов первой книги с Леонидом Леоновым. Заинтересовался. Очень внимательно слушал о Валентине Распутине — внезапно появившемся и ярко при этом проявившемся молодом прозаике. И я добавил свои наблюдения — о его скромности, сдержанности, подлинной воспитанности и уважительном отношении к старшим; уж очень редко все это наблюдается у не очень-то церемонной литературной молодежи.
— А он не старообрядец? Их в Сибири много.
— Да нет. Распутин может и рюмочку поднять…
Шолохов — ответно — с усмешечкой: «Ну, тогда не старообрядец».
Запомнилось: он не роптал на болезнь и не изливался в сетованиях на врачей, как это частенько водится за недужными стариками.
В моем блокноте есть еще записи. Я: «Вы слишком много курите». Он: «Уже пятьдесят лет». Я: «Вас по фотографиям привыкли видеть с трубкой. Когда же расстались с трубкой?» Он: «До войны курил трубку».
Письмо из «Особой папки»
1978-й. В тот год роились в Москве слухи-разговоры о каком-то ужасном шолоховском письме Брежневу. Оно-де опасно не то по своей особой политической праведности, не то по особой антипартийной направленности.
…14 марта легло это письмо под властную руку Брежнева. Он прочитал и начертал: «Секретариату ЦК. Прошу рассмотреть с последующим рассмотрением на ПБ», то есть на заседании Политбюро.
Сначала его изучил секретарь по идеологии. В итоге через неделю он предложил создать специальную комиссию. Такое предложение — о коллективном разуме — одобрил второй секретарь ЦК. В нее вошли два секретаря и три заведующих отделами ЦК (науки, пропаганды, культуры), министр культуры СССР, заместитель председателя Совета Министров РСФСР и первый секретарь Союза писателей. Вот какая на одну писательскую душу специально назначенная комиссия. Спецназ — горько пошутилось.
Что же обеспокоило этот «спецназ»? Приведу несколько извлечений из огромного письма.
Зачин таков: «Принижая роль русской культуры в историческом духовном процессе, искажая ее высокие гуманистические принципы, отказывая ей в прогрессивности и творческой самобытности, враги социализма тем самым пытаются опорочить русский народ как главную интернациональную силу советского многонационального государства, показать его духовно немощным, неспособным к интеллектуальному творчеству».
Дальше Шолохов выражал вполне конкретные озабоченности:
«До сих пор многие темы, посвященные нашему национальному прошлому, остаются запретными…
Чрезвычайно трудно, а часто невозможно устроить выставку русского художника патриотического направления, работающего в традициях русской реалистической школы…
Несмотря на правительственные постановления, продолжается уничтожение русских архитектурных памятников. Реставрация памятников русской архитектуры ведется крайне медленно…
Безотлагательным вопросом является создание журнала, посвященного проблемам национальной русской культуры („Русская культура“). Подобные журналы издаются во всех союзных республиках, кроме РСФСР…
Надо рассмотреть вопрос о создании музея русского быта…»
Вчитываются державные старцы… Если уж испугались просьбы о выставках и журнале, то как не прийти в ужас от такого без всякой оглядки на дипломатический протокол утверждения: «Особенно яростно, активно ведет атаку на русскую культуру мировой сионизм…» Потом разъяснил: «Широко практикуется протаскивание через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру».
Обобщающее предложение: «В свете всего сказанного становится очевидной необходимость еще раз поставить вопрос о более активной защите русской национальной культуры от антипатриотических, антисоциалистических сил, правильном освещении ее истории в печати, кино и телевидении, раскрытия ее прогрессивного характера, исторической роли в создании, укреплении и развитии русского государства».
Читают последние строки: «Для более широкого и детального рассмотрения всего комплекса вопросов русской культуры следовало бы, как представляется, создать авторитетную комиссию, состоящую из видных деятелей русской культуры, писателей, художников, архитекторов, поэтов, представителей Министерства культуры Российской Федерации, ученых — историков, филологов, философов, экономистов, социологов, которая должна разработать соответствующие рекомендации и план конкретной работы, рассчитанной на ряд лет».
Письмо и вправду не втискивается ни в какие привычные каноны. Оно как выброс лавы. Все в нем обжигающими струями в общий поток: боль оскорбленного русского сердца и надежды на проницательность генерального секретаря, пристрастия и прекраснодушие…
То, что высшее партначальство думало об авторе письма, а также контраргументы ему запечатлены в пространных документах, их называли в обиходе записками. Одна за подписью идеологического секретаря ЦК. Вторая, от спецназовской комиссии, за подписью восьмерых ее членов.
Вот некоторые характерные извлечения:
«В свете итогов деятельности нашей партии и народа по осуществлению культурной революции в СССР, по развитию материального и духовного потенциала русского и других народов…
Деятельность советской творческой интеллигенции, начиная с русской, за последние годы проникнута духом все возрастающего сплочения вокруг партии…
В среде творческой интеллигенции огромный положительный резонанс получила постановка товарищем Л. И. Брежневым проблем культуры на XXV съезде КПСС. Единодушное одобрение…
Мы по праву гордимся тем, что советская культура прочно занимает передовые позиции и по идейному, духовному и эстетическому содержанию своему превосходит культуру любой из стран…»
Мало показалось. Стали вбивать в Шолохова — как, мол, посмел не знать-ведать — убаюкивающие себя цифры и факты:
«Русская классическая литература повсеместно изучается в школах, высших учебных заведениях, ее произведения издаются многомиллионными тиражами… В репертуаре драматических театров… Ведущее место в советских театрах оперы и балета… Проведена подписка… С полным основанием можно говорить о ведущей роли художников РСФСР…»
В этих «разъяснениях» появилось и то, что напоминало полвека назад битому-перебитому писателю речи и газеты из 1937-го: «Надо полагать, что тов. Шолохов понимает это, но тем не менее… Следует всегда, а в настоящий момент в особенности, проявлять высокую политическую зоркость, идейную непримиримость… Возможно, т. Шолохов оказался в этом плане под каким-то, отнюдь не позитивным влиянием… Записка тов. Шолохова, продиктованная заботой о культуре, отличается, к сожалению, односторонностью и субъективностью… Именно такой трактовки вопроса хотелось бы нашим классовым врагам, пытающимся сколотить, а если не сколотить, то изобразить наличие в стране политической оппозиции. Идейные противники только радовались бы этому…»
Каково было писателю узнать, что генеральный секретарь партии со всем своим идеологическим синклитом отмахнулся от его встревоженных размышлений. Чрезмерен?.. Зря замахивается обличать чуженациональное и чужестранное влияние?.. Но в ответ старцы не нашли ничего более путного, чем гневливо «разъяснять» писателю свои закостенелые догмы. Не понимали они, что уже не победны давно приевшиеся лозунги дружбы, единства, единодушия… И еще не догадывались, что самоубийственно запрещать размышлять над тем, что ими постановлено считать запретным.
Непредусмотрительное Политбюро изрекло: письмо Шолохова — идейно-политическая ошибка.
Он же просил «широкого и детального рассмотрения». Не хотел становиться — в единственном числе — ни пророком, ни судией, ни прокурором, ни даже врачом. Он подталкивал озаботиться тем, что ЦК все не разглядит болезни с симптомами разложения достоинства великой нации.
Эту проблему и сейчас не умеют обсуждать так, чтобы не допускать расползания тлетворных бацилл и лечить болезнь без хирурга-ампутатора.
Гангрена обозначит себя через историческую эпоху — спустя 20 лет. То конец перестройки: общество раскололось не только на победивших либерал-демократов и побежденных партократов, на реформаторов и консерваторов, но и на патриотов и западников.
Старцы все-таки чуют, что Шолохов их загнал в угол — признаются кое в чем: «В среде творческой интеллигенции высказываются суждения, что недостаточно внимания уделяется отдельным периодам истории России, тем или иным литературным памятникам, таким, как „Слово о полку Игореве“, просветительной роли таких деятелей, как Сергий Радонежский… В СССР боятся упоминать о церкви, о панславизме, либерализме…»
И все-таки пропустили мимо ушей идею собрать лучшие умы и обсудить проблему сообща. Проголосовали за секретное постановление. Оно начиналось так: «1. Разъяснить т. Шолохову действительное положение дел с развитием культуры в стране и в Российской Федерации, необходимость более глубокого и точного подхода к поставленным им вопросам в высших интересах русского и советского народа. Никаких открытых дискуссий по поставленному им вопросу о русской культуре не открывать…»
Словно школьнику: «Разъяснить… Более глубоко…» Таков закостенелый образ мышления.
Дополнение. Деятели партии боялись Шолохова не только из-за речей и писем. А. А. Громыко, главный дипломат страны и член Политбюро того времени, оставил в воспоминаниях свое истолкование романа «Доктор Живаго» Бориса Пастернака в сравнении с «Тихим Доном»: «Я должен высказать свое мнение о „Докторе Живаго“… Главный персонаж произведения — герой, не заслуживающий похвал. Но так ли уж он далек от идейного образа Григория Мелехова, долго не понимающего, как может донское казачество принять новую жизнь, условия которой созданы революцией?» И такое обобщение: «В финале книги мы имеем основания верить в прозрение героя, в его будущее, которое, однако, писатель не развернул перед читателем. Шолохов пытается освободить Григория от груза социальных напластований прошлого, осевших в сознании донского казака. Но так и не сумел до конца это сделать…»
Шолохов умел дать сдачи таким догматикам. Характерен случай с председателем Верховного Совета СССР Подгорным, который приехал в Ростов и выступил с речью перед партийным активом. Шолохов вдруг слышит прилюдное обращение к себе: «Не обижайтесь, но плохи дела у нас и в литературе. Нет среди вас Горького, нет и порядка». Шолохов ему в ответ без всякого политеса: «Вы тоже не обижайтесь. Среди вас в правительстве нет Ленина, поэтому и дела в стране в очень большом непорядке…» Такого еще не было. Зал в одно мгновение сковала тишина. Высокопоставленному визитеру стало плохо — вывели в боковую комнату.
Беседы в больнице
К концу 1978 год: 23 декабря. Узнаю, что Шолохов в Москве. Увы, все чаще свидания происходят в больнице.
Напрашиваюсь на встречу не из праздности. Готовим к выпуску «Тихий Дон» и, следовательно, надо обязательно подписать договор.
Едва вошел в палату, почуял густой запах пряного табачного дыма: на столе мундштук, несколько еще непочатых сигаретных пачек и пепельница, битком набитая окурками и сожженными спичками. Бросилось в глаза — по тогдашним временам редкость из Франции — сигареты «Голуаз». Истязает себя таким злым удовольствием. Курит много. За час общения выдымил пять-шесть сигарет. Он, по счастью, совсем не такой, как в прошлый раз. Свеж обличьем и бодр поведением, говорит легко, без всякой натужности и передыхов, движения рук четки и плавны.
На столе книги. И на тумбочке у кровати том Ивана Гончарова. На подоконнике стопы газет, журналов, тоже какая-то книга и кофеварка заграничного изготовления.
Начинаю с шутки, кивнув на кофеварку: «Уж не самогонный ли аппарат?»
Ответствовал с лукавой усмешечкой одним словом, но выразительно — с многозначительной протяжечкой: «Кончило-о-сь…»
Далее в моем блокноте такие записи: «Что же это, Михаил Александрович, снова в больнице?» — «Ничего особенного. Больше для профилактики». — «Режим-то строгий?» — «Да нет. Посетителей пускают. И есть все дают…» — «А уколы?» — «Колят, мно-о-о-го. Внутривенно». — «Больно, небось?» — «Да нет, не очень. Привык…» Я невольно перевел взгляд на руки — вены лилово-сине-свинцового цвета, словно сплетка проводочков в каком-нибудь электронном механизме.
Отмечу: он быстро пресек пасмурные больничные вопросы. Сам стал спрашивать. И, к чему я уже привык, начал: «Как там Александр Иванович Пузиков?» Это он о главном редакторе издательства. Рассказываю, что этот его многолетний добрый соратник стал лауреатом Государственной премии. «За какие заслуги?» Отвечаю, что за главное участие в подготовке и выпуске «Библиотеки всемирной литературы». (Эта 200-томная библиотека с огромным тиражом — 60 миллионов экземпляров — стала в те годы предметом всеобщей гордости, а не только издательства. И в самом деле, невиданное в мире по своему масштабу просветительское деяние.)
Выслушал и последовал новый вопрос — негаданный: «А что, Ширяев умер?» Я в оторопь, ибо тут же вспомнилось прошлое свидание. Тогда он спросил об этом ветеране издательства, а я обманул — не решался сказать о смерти. Шолохов был в тот день в жутком состоянии. Но, выходит, все помнил, хотя прошло почти восемь месяцев. Он цепко держал в памяти этого редактора — рассказывал всякие о нем смешные историйки.
Вечер. Ему вкатывают тележку с ужином. Надо прощаться. Он пригласил снова прийти — назначил через три дня. Скучает в больничном одиночестве.
Воспользовался приглашением. Приехал в назначенный день. На этот раз не один, а с новоиспеченным директором «Молодой гвардии» В. И. Десятериком.
Шолохов умел начинать разговор даже с незнакомым человеком. Вел его с изыском. То наводил на очень серьезное. То направлял его так, что иначе и не назовешь — «погутарили», вроде бы о пустяках, об обыденном. Но это только на первый взгляд, ибо душа писателя раскрывается и в таких разговорах.
Заинтересованно повернулся к гостю, когда узнал, что его родители живут в селе на Украине. И начал расспросы о том, какая у них живность, какая хата, какие заработки, как оценивают порядки и власть… Запомнились его глаза: в те минуты казалось, что он слушал глазами. Были они у него доверчивые и соскучившиеся по той жизни, которая была отгорожена опостылевшей больницей. Когда услышал, что у стариков при хате собака, произнес без всякой связки: «Надо возвращаться домой…» У меня тут же догадка: «Таков живой ход писательского мышления — ассоциативное».
Потом помолчал-помолчал и стал памятливо излагать, как приехал в один хутор и заприметил у куреня на завалинке дремучего по старости деда:
— Сидит у открытой калитки и перебирает фасоль. Как увидит, кто мимо, так, если на машине, фасольку в одну сторону, а кто пешком, так фасольку в другую сторону.
Я: «Старик при деле и на людях». Ему такой оборот понравился — повторил.
Он в эти два больничных дня, которые были столь счастливо приоткрыты для меня, не замыкался на себе, тем более на своей болезни. Сожалел о смерти композитора Дмитрия Покрасса, он прославился своей песней о буденновской конной армии. Вспомнил знакомство с легендарным летчиком Валерием Чкаловым — восхищался его удалью. Живописно рассказывал (мне тех красок не переложить), как Чкалов после встречи депутатов Верховного Совета с писателями усадил его, Шолохова, в свою легковую машину — редкость по тем временам — и прикатил на аэродром. На поле стоял маленький самолетик — на два места. Они уселись и взмыли: вираж за виражом, а один раз летели даже вниз головами… Шолохов не скрыл, как страшно было.
Завели разговор о новой поэме в то время очень популярного молодого поэта. Я рассказал, как один из тех, кто едва ли не жестче остальных на обсуждении критиковал поэму в отсутствие поэта, потом в ресторане пил со своей жертвой и лобызался. Шолохов произнес с наждачной укоризной:
— Азиатчина какая-то. Критикует и пьет… Двуличие! Разве можно так?!
Рассказываю об идее Госкомиздата и своего издательства развернуть подлинно массовый выпуск классики. Стал пояснять: для этого задумали «Библиотеку классики» громадными тиражами — в один миллион экземпляров. У него тут же вопросы. Не допрашивал — расспрашивал, хотя в записи читается почти что допросно: «Советские классики будут?» — «Да». — «Горький? Фадеев?» — «Да». — «А Леонов?» — «Да». — «А Федин?» — «Да».
О себе ни слова. Я говорю ему о том, что хотим включить «Тихий Дон» в эту библиотеку. Он: «Издали бы без картинок». Пришлось пояснить, что библиотека задумана иллюстрированной. Произнес: «Из-за меня менять нельзя».
Еще рассказываю, что новое собрание сочинений Льва Толстого для массового читателя — в двадцати двух томах — станет по инициативе издательства выходить миллионным тиражом. Одобрил: «Хорошо!» После паузы усилил похвалу: «Очень хорошо!» Поинтересовался однако: «Хватит ли бумаги?» Добавил: «Если не очень пока густо с бумагой, издавайте-ка только самых лучших писателей…» Он знал, что опыт издания классики такими тиражами при хроническом в нашей стране безбумажье только-только нащупывался.
Спросил о Константине Симонове. Вопрос, не скрою, был с пристрастием: «Что, все рвется к власти в Союзе писателей?» Замечу, что отношения у них были непростые — то перепалки-схватки, даже ЦК вмешивался, то Симонов, к примеру, в заступничестве за Шолохова дал отпор Солженицыну — не поддержал обвинения в плагиате, да где — в западногерманском журнале «Шпигель» (1974. № 49).
Потом о Леониде Леонове: «Что-то не слышно, не видно. Зря он прячется, отмалчивается». Знаю — давно знакомы. Особой дружбы не было, а уважение друг к другу проявляли.
Поблагодарил за новое издание «Поднятой целины» — это я ему принес сигнальный экземпляр нового переиздания. Но спросил: «Почему не начали с „Тихого Дона“? „Тихий Дон“ больше читают…»
И неожиданно: «Когда роман вышел, Семен Михайлович Буденный обиделся, что мало рассказано о Первой конной…»
В ответ я припомнил, подхватив тему критики от книгочеев, одно читательское письмо с фразой: «В „Тихом Доне“ ничего ни убавить, ни прибавить». Услышал ответное: «Убавить есть что…» Я давно усвоил: он доброе слово принимал, а поползновение на лесть обрывал. Но цену себе и своему роману знал. Вспомнил для меня, как во время войны получил письмо, в котором читатель поведал, что читал и перечитывал роман да все ждал счастливого для Мелехова конца. «А разве надо было писать так, „со счастьем“?» — проговорил с характерной шолоховской усмешкой-лукавинкой.
Спрашиваю: «Действительно ли, что за „Тихий Дон“ пришлось вступаться Серафимовичу и Горькому?» Ответил: «И Сталину тоже».
Когда он выложил мне свои нелегкие помины о том, как Сталин вмешивался в судьбу романа, разговор как-то незаметно развернулся к теме молодой литературы. Интересуюсь: «Как понимаете причины того, что в последние десятилетия прозаики чаще всего формируются после тридцати лет, а то и позже? Вот вы „Тихий Дон“ уже в двадцать два года…» Он перебил: «Начал в двадцать два, а закончил много позже». Добавил: «Время было тогда другим. Тогда время писателей подгоняло». Я осмелился спросить, уточняя: «Вы, наверное, подразумеваете, что трудно жилось? Вы, как известно, впроголодь жили в Москве, что и заставило, видно, писать побольше и скорее…» Он перебил: «Уж не предлагаешь ли, чтобы и нынче молодым такое доставалось?» Снял ехидинку и продолжил:
— Нет, я совсем о другом… Познание, изучение жизни, накопление жизненного опыта шло само по себе с самых молодых лет. Это потому, что нам, молодым, все или почти все приходилось «пощупать» своими руками… Я это вовсе не к тому, чтобы укорять молодых. Но у них, пойми, годы уходят на школы, институты. Только после этого прикасаются к серьезной, самостоятельной жизни… Хотя, скажу, дерзают все-таки не на полную катушку! Писать умеют, да кое-кто о пустяках пишет.
— Кстати, Михаил Александрович, когда вы закончили «Тихий Дон», вам всего тридцать пять было. Как раз по нынешним временам участвовать во всесоюзных совещаниях молодых писателей.
Это я ему напомнил о том установившемся возрастном цензе, который позволял числиться молодым литератором и участвовать в таких совещаниях.
Шутку вроде бы принял, но отвечал без улыбки: «Эх, попасть бы… Хорошо бы пообщаться… Погужевать вместе. Писателю без этого нельзя».
Был в отличном настроении. Расхохотался, когда я рассказал ему о неудачной попытке «дотянуться» до него своей телеграммой. В ответ пришло по почте «Служебное уведомление»: «Телеграмма не вручена — адресат выбыл, неизвестно куда».
На прощание он спросил, как мне показалось, проявляя светскость в разговоре: «Как погода?» Я ответил: «Хорошо — морозно». Тут он приоткрылся. Оказывается, спрашивал о погоде, явно соскучившись по дому и Дону: «Мне сегодня звонили — в Вёшенской было двадцать пять мороза. Но снега мало. У нас еще поля хоть как-то прикрыло, а у соседей поля голые; озимые могут померзнуть».
…Книги Шолохова, естественно, вышли в упомянутой серии «Библиотека классики». Отправил ему телеграмму: «Дорогого Михаила Александровича сердечно поздравляю выходом „Тихого Дона“ в „Библиотеке классики“ тиражом один миллион экземпляров. Считаем это первым залпом в честь предстоящего юбилея. Горды постоянной дружбой…» Так начали готовиться к его 75-летию.
Дополнение. Встречи с Л. М. Леоновым помогли мне обрести необычный автограф Шолохова.
Однажды Леонов доверил мне полистать фолиант особой ценности — рукописную баниниану. Год за годом, многие десятилетия, он упрашивал премногое число своих выдающихся современников — 294 — оставить автографы с шутливыми и не очень оценками русской бани: Горький, М. Булгаков, Шостакович, С. Прокофьев, Пастернак, Пикассо, Кукрыниксы, Андре Жид, Карл Радек… Последним стал космонавт Севастьянов. Были здесь даже две нотные записи — гимны бане — на слова самого Леонова. Какова коллекция!
Страница за страницей… и вдруг знакомый почерк Шолохова: «Как русский человек люблю не только баню, но и тех, кто умеет попариться самозабвенно, жестоко, до помрачения в глазах. Шолохов. 25 августа 1948».
«С уважением к Вам, осужденный…»
Работая над этой книгой, подумал: стоит обнародовать то, что уже столько времени держу в своих домашних архивных закромах: несколько писем Шолохову. Они тоже составная его биографии. Не удержалось только в памяти, по каким причинам копии этих писем осели у меня. Точно помню, что два из них Шолохов дал почитать, отчего-то решив посоветоваться, как отвечать. Привожу их, но по вполне понятным причинам не сообщая фамилии и адреса.
Письмо 1981 года: «Здравствуйте, Михаил Александрович. Вас, наверное, завалили письмами, просьбами, интервью и тому подобными вещами. Я тоже решила вам написать. Может быть, вы смогли бы мне помочь.
Я воспитываю одна трех детей: 4, 8 и 10-летних возрастов. Мне 33 года. Живу на одну зарплату, которая не велика — 80–85 руб. Так сложилось у меня, что алиментов на детей я не получаю. Отец детей погиб. Я сирота, выросла в детском доме. Живу в однокомнатной квартире. Жить страшно тяжело — я имею в виду материальную сторону. В магазинах голо, а на базаре цены растут. Зарплата не повышается. Концы с концами не могу свести.
Очень хочу переехать жить в сельскую местность. В селе мне было бы легче прокормить детей. Город не люблю, но приходится жить, так как не знаю, куда уехать.
Я русская, живу на Западной Украине. Местные жители „кацапам“ на селе жить не дают. Не любят здесь русских.
Вот как бы попасть в такое село, чтобы председатель был честным, справедливым, добрым к людям — одним словом, в такое село, чтобы там хотелось жить и работать и остаться навсегда.
Михаил Александрович, подскажите, посодействуйте. Помогите мне перебраться в деревню или село в РСФСР. Подскажите, куда я могла бы написать, в какой совхоз.
С уважением к Вам…»
Второе письмо — 1982 года: «Дорогой Михаил Александрович! Мы с женой живем в доме престарелых и инвалидов, где нет условий для творческого роста. Контингент здесь тяжелый, шумно, а у нас бывают гипертонические кризы.
Мой дядя и родители погибли в годы Великой Отечественной войны. Отец мой работал председателем сельсовета. Я инвалид 1-й группы, поэт, 22 года за мной ухаживает жена, она — член Всесоюзного общества слепых.
16-й год стоим в очереди на получение квартиры. Совсем тяжело, но 30 лет занимаюсь литературной работой. У меня есть три книги на родном языке, стихи мои публиковались в журналах, альманахах, учебниках. Пишу и на русском языке.
Помогите, пожалуйста, скорее получить однокомнатную квартиру на первом этаже. Решается вопрос нашей жизни. Уповаю на Вас. С уважением!»
Третье письмо этого же года: «Уважаемый Михаил Александрович! Здравствуйте! Вы берете в руки письмо из места заключения, не так уж отдаленного. Я вынужден обращаться к Вам за таким обращением не с целью оправдать себя, нет, я прекрасно понимаю и пришел к выводу, что именно через Вас, через Ваше содействие мое уголовное дело будет направлено на новое, правильное решение, чтобы пришло к торжеству справедливости не на словах, а на деле.
Пока я не видел такой справедливости. Есть еще среди нас люди, которые, прикрываясь партийным билетом, совершают свои гнусные, антипартийные, антинародные дела.
Нечего скрывать. Уже устал от таких людей. Потому и решил обратиться к Вам. Прилагаю Жалобу.
Оставайтесь крепким, бодрым, здоровым! Не уставайте! С уважением к Вам, осужденный…»
Четвертое письмо — 1983 года: «Дорогой Михаил Александрович! Я прошу проникнуться всей безысходностью моей, когда невинные люди преследуются, а инстанции своим молчанием и бездействием только поощряют расправу над невинными людьми, доводят их до крайности.
Шолохов у нас один на планете. Он поможет мне, т. к. написал волнующий рассказ „Судьба человека“, а моя судьба так же щедра на испытания, как у Соколова, только в советской действительности. Вы заступились за Соколова. Так заступитесь и за меня, которого преследуют уже много лет за критику нашего начальства, которое хочет выглядеть красиво, а сами гробят наше производство, не принимают критику к руководству действием.
Такая советская действительность означает деградацию и угодничество. Подобные явления необратимо ведут к развалу социалистического общества, к потере его авторитета…
А теперь изложу суть дела… (пять страниц. — В. О.) Не откажите в просьбе разобраться и напечатать на всю страну, чтобы знали, что нельзя позволять гробить завод и издеваться над тем, кто хочет лучше работать».
Надо ли сопровождать эти послания какими-либо послесловиями-комментариями про великодушное доверие совсем разных людей к писателю?