Шоншетта — страница 26 из 29

Однако Люси де Моранж скрывала невольное возмущение и находила в себе силы не произносить ни одного упрека, ни одной жалобы, по-прежнему относясь к невестке с дружественным расположением, которым надеялась хоть несколько загладить измену своего сына. Со дня его смерти она мучилась мыслью: где его душа? И пыталась уверить себя, что она в чистилище, среди тех несчастных душ, которых еще могут спасти молитвы. И она стремилась спасти душу Марселя, искупая ежедневными страданиями его многочисленные грехи. Ее ждало еще новое испытание: Жанна не могла вынести мысль, что ее сын носит имя своего отца, и уговорила своего дядю передать внуку его имя. После смерти графа она выполнила все необходимые формальности и потребовала, чтобы ее сына называли его новым именем. Получив после дяди замок, она решила продать его: каждая комната, каждое дерево в парке были немыми свидетелями ее любви к Марселю в то время, которое она стремилась вычеркнуть из своего прошлого.

Весть о продаже замка сразила несчастную Люси де Моранж: здесь она, по крайней мере, имела утешение ежедневно молиться на одинокой могиле сына. Она попыталась отговорить невестку от продажи; просила, умоляла, – Жанна осталась непоколебимой; казалось, страдания несчастной матери даже доставляли ей наслаждение. Матери Марселя удалось добиться лишь одного: Жана согласилась переселиться в Локневинэн, где Люси ждал сердечный прием, и где она надеялась найти поддержку и утешение, так как силы ее быстро покинули. После этого она прожила недолго; последние потрясения убили ее. Она жила, погруженная в глубокую печаль, мало говорила, мало принимала участия в окружающей жизни, посвящая все свое время уходу за больной Жанной. Всякий раз, когда ей можно было оставить больную, она удалялась в маленькую комнатку, из которой сделала молельню, и утешала себя молитвой. Она умерла после долгой изнурительной болезни, заслужив в замке и в деревне репутацию святой. Жанна умерла от холеры через несколько лет после свекрови.


Через четырнадцать лет после драмы, разыгравшейся у Ворнэйского кладбища, судьба столкнула лицом к лицу Дюкателя и сына Марселя де Моранж. Угрызения совести, столько лет терзавшие старика и подточившие его рассудок, вдруг вылились в определенный образ, и человек как две капли воды похожий на того, кого он убил, пришел к нему и сказал:

– Я хочу жениться на вашей дочери!

Потрясение было так сильно, что старик бредил пять суток, переживая, как наяву, ужасное прошлое. Потом, как это всегда с ним бывало, он пришел в себя и мог вполне сознательно отнестись к окружавшей его жизни.

Взвесив все обстоятельства, он пришел к заключению, что ничего особенного не случилось, так как Жан д'Эскарпи очевидно не знал истины, даже не носил имени своего отца; но то, что случилось много лет назад, во всяком случае, не допускало возможности союза между Жаном и Шоншеттой. Сын человека, отнявшего у него Жюльетту, станет мужем Шоншетты? Это был бы чудовищный брак! И потом… потом… дочь ли она ему? Что, если Дина лгала? А это вполне возможно: ведь эта женщина не имела понятия о нравственных принципах, и Жюльетта могла заставить ее солгать в интересах Шоншетты… А если Шоншетта не его дочь, то… какой ужас!

Дюкатель старался доказать себе невозможность страшного предположения: он припоминал, как много в характере Шоншетты черт, общих с ним самим: прямота, твердость, стремление к знаниям, и ничего похожего на веселое легкомыслие и беспринципность де Моранжа. Серьезность и чувство долга, свойственные Дюкателю, так ярко отразились в характере Шоншетты, что даже испорченность Жюльетты не оказала на нее никакого влияния. Девочка наследовала только красоту своей матери, и сходство было так поразительно, что Дюкатель никогда не мог без волнения смотреть на дочь.

Успокоив себя такими размышлениями, Дюкатель решил еще раз повидаться с Жаном, и притом так, чтобы неожиданность не вызвала у него нового припадка. Он сам выбрал время, когда чувствовал себя сравнительно хорошо, и во все время свидания оставался и крайне вежлив, и непоколебимо тверд.

Однако он ясно сознавал, что это еще не все: в Супизе ждала Шоншетта, ждала и страдала, неся на себе тяжесть чужих преступлений. Это приводило его в отчаяние. Желая утешить ее, Дюкатель на другой же день после посещения Жана, написал ей длинное нежное письмо, почти умоляя ее простить его за горе, которое он ей причиняет, и заклиная ее не противиться его воле. Он кончал письмо, когда в дверь постучали. Вошла Нанетта.

– Там приехал Антуан и с ним дядя Баррашэ; они хотят вас видеть, – заговорила она с несвойственной ей торопливостью.

– Кто эти Антуан и Баррашэ? – спросил Дюкатель.

– Антуан? Это – мой муж, который заведует делами в Супизе… Они оба хотят видеть вас.

Старик забеспокоился: Шоншетта, может быть, заболела!

– Позовите Антуана! – сказал он.

Антуан вошел, очень смущенный, вертя в руках свою кожаную фуражку и не решаясь подойти. За ним прятался седой крестьянин в голубой блузе.

– Ну, что случилось, Антуан? – спросил Дюкатель. – Надеюсь, дело не касается мадемуазель?

– Конечно, нет, – с еще большим замешательством ответил Антуан, – с мадемаузель, я думаю, не случилось ничего… хотя все-таки мы из-за нее и приехали… Правда ведь, дядя Баррашэ?

Баррашэ одобрительно закивал головой, затем оба погрузились в молчание.

– Будете вы, наконец, говорить? – закричал Дюкатель, стукнув кулаком по столу. – Прежде всего, кто вы такой? – обратился он к крестьянину.

Тот низко поклонился.

– Я – Баррашэ, к услугам вашей милости! Баррашэ, с той фермы, что стоит как раз у спуска к Виро… И это я отвез в Савиньи мамзель Шоншетту, вашу барышню, вместе с молодым господином, которого я не знаю…

Дюкатель побледнел. Так как Баррашэ замолчал, он схватил его за рукав и сказал, сильно тряхнув его:

– Да говорите же! Ну, вы отвезли мою дочь в Савиньи… Когда это было?

– Вчера утром, месье… Я ехал в Авор, на дороге нагнал молодых господ, и молодой господин попросился сесть ко мне в телегу.

Дюкатель провел рукой по лбу. Уж не сон ли это? Он сел в кресло и, вооружившись всей своей энергией, чтобы не выдать себя, сказал:

– Ну-ка, Баррашэ, расскажите мне все с самого начала, потому что я ровно ничего не понял.

Крестьянин повиновался и с множеством отступлений и пояснений рассказал о бегстве молодых людей из Супиза в Савиньи.

На лбу Дюкателя выступил пот. Шоншетта уехала? Уехала с этим человеком! О, жестокая месть мертвеца!

Стараясь сохранить спокойствие, он спросил:

– Но зачем же вы помогали их отъезду?

– Ax, ваша милость! – воскликнул арендатор, почесывая за ухом, – я ведь ничего не знал… Так себе, едут кататься, думаю себе… или, может быть, мадемуазель вышла замуж, да про это еще никто здесь не знает. Как только они уехали на машине, я сейчас же вернулся в Супиз поговорить с Антуаном, потому что, видите ли, пока мы ехали, я слышал, как они говорили разные вещи, которые… прошу прощения вашей милости… которые были очень даже странные вещи… Ведь, правда, Антуан?

– Он правду говорит, месье, – подтвердил Антуан, – вот я и подумал, что надо бы предупредить вашу милость. Молодой господин, вероятно, пробрался в замок ночью, когда все спали… Катрина и я, конечно, как и все прочие. А дядя Баррашэ не хотел никому, кроме вас, сказать, куда поехали молодые господа.

– Как? – закричал Дюкатель, – он знает, куда они поехали, а сам про это молчит? Да говори же, несчастный!

Он схватил мужика за плечи и изо всей силы встряхнул его. Баррашэ скорчился, с комическим ужасом бормоча:

– Они говорили, когда ехали… я не подслушивал, могу вас уверить!.. Они говорили: «В семь часов мы будем в Локвинэ»… может быть, название не совсем такое… но они именно туда хотели ехать.

Старик был поражен. Сделав над собою усилие, он произнес:

– Хорошо! Ступайте!

Антуан повернулся, чтобы уйти, но дядя Баррашэ не двигался.

– Эй вы! Уйдете ли вы, наконец? – закричал Дюкатель.

– Вот что, месье Дюкатель, – сказал Баррашэ, держась на почтительном расстоянии от господина и поглядывая на него своими маленькими, хитрыми глазками, – ведь мы еще не поговорили насчет того, что я заплатил за дорогу сюда, да еще придется платить за обратный путь… Вот если бы…

Он не договорил: Дюкатель схватил его за шиворот, вышвырнул за порог и захлопнул за ним дверь, а потом упал в кресло, и жгучие слезы потекли из его глаз.

Человеческая душа часто находится в таком состоянии, что довольно самого ничтожного повода, чтобы вывести ее из равновесия; если же этот повод не представляется, она может правильно функционировать иногда целые годы. В таком состоянии находился Дюкатель со времени болезни Шоншетты, когда Дина рассказала ему о свидании Шоншетты с матерью и о последних минутах Жюльетты, В сердце старика мало-помалу совершилась перемена: женщина, изменившая ему, умерла, смерть сгладила старое озлобление; наконец, не могла же она солгать перед лицом смерти, когда уверяла Дину, что Шоншетта – не дочь греха! С годами он привык к этой мысли, привык считать Шоншетту родной, потому что любил ее. Наше сердце часто руководит нашей верой, но зато, стоит исчезнуть чувству, исчезает и вера. Все это испытал Дюкатель, когда по уходе Антуана и Баррашэ остался один; он чувствовал, как что-то порвалось в его душе, и это чувство было похоже на чувство обманутого любовника, быстро перешедшее от любви к мстительной ненависти. Он жестоко страдал от мысли, что Шоншетта обманула его; он думал, что она любит его, а она бросила; он считал ее душу чистой, а она бежала с любовником… Она бессовестно позорила своего отца, как опозорила его ее мать!

Неизбежным следствием постигшего его удара было то, что он снова очутился перед прежней задачей, причем с ужасом заметил, что от того, во что он верил еще вчера, не осталось буквально камня на камне. Как мог он поверить какой-то дикарке, рассказавшей ему неправдоподобную историю! А ведь это было единственное доказательство, на которое он опирался. Даже предположив, что Жульетта не солгала бы на краю могилы, – кто мог ручаться, что Дина не выдумала всей истории ради Шоншетты? Итак, его всю жизнь обманывали: сперва жена, потом Дина, теперь дочь.