истоте («вина без греха»). Абсолютная свобода от греха возможна лишь в мире ином, и человек приговорен подчиняться Божьему провидению, с помощью которого он приуготовляется к благодати и спасению, причем число избранных к спасению произошло до сотворения мира: двойное предопределение — одних к благодати, других — к погибели. Так идея свободы растворяется в понятии необходимости. Чтобы идея предопределения стала конструктивной и не влекла за собой вульгарно-фаталистических выводов, она должна была получить новое осмысление... должна была превратиться в стимул для практической деятельности. Эту задачу решил Лютер. Августин не мог дойти и до признания автономии воли, как это сделал Кант. Идея предопределения не достигла завершенности и не имела того конструктивного характера, какой она приобрела в эпоху Реформации.
Лютер (и особенно Кальвин) спасение связывал с уверенностью в действии объективной силы, в которой собственная значимость (дела, заслуги, вера или устремления) не играет никакой роли: невозможно обосновать метафизическую автономию субъекта в его выборе и обеспечении спасения своими силами, потому что все совершается по необходимости, и воля свободна только при условии, что Бог наделит человека свободной волей. Суровый Бог протестантов «нам ничего не должен, ... ничего нам не обещал, кроме того, что Он сам захотел и что Ему было угодно».
Речь идет о невозможности доказать рациональную теодицею: спасение человека не зависит от его целенаправленных усилий (Кант был согласен с этим: «...для нас достижима хотя бы негативная мудрость, а именно сознание неизбежной ограниченности наших дерзаний, наших посягательств увидеть то, что гораздо выше нашего взора...» (Кант И. Трактаты и письма. М., 1980. С. 69). Логическим выводом здесь могли бы быть только фатализм и пассивность. Но августиновско-лютеровскую сверхрациональную теодицею можно счесть весьма продуктивной и побуждающей к действию, она влечет к активной мирской аскезе, поскольку отвергаются все средства церковного благочестия: выполнение мирских обязанностей служит единственным средством, угодным Богу.
По словам М. Вебера, такого рода нравственная квалификация мирской профессиональной деятельности — одна из самых важных идей, созданных Реформацией, — чревата необычайно серьезными последствиями: хотя спасение не зависит от человека, он должен жить так, как если бы оно от него зависело, веря и надеясь на Божью милость. Следствием этого является идея осуществления достойного счастья, а также — личной совести, то есть возможности свободно делать, что угодно, если это не препятствует такой же свободе любого другого субъекта.
Шопенгауэр больше всего почитал Лютера, который в трактате «О рабстве воли» доказывал, что воля несвободна, а исконно родственна злу, и поэтому все ее дела всегда греховны и не могут способствовать справедливости; что, наконец, спасает только вера, а отнюдь не добрые дела (как в католицизме), причем сама эта вера возникает не из свободной воли, а дается посредством действия предопределения и благодати, без нашего участия, как бы исходит извне. Шопенгауэр резко опровергает понимание свободы воли, авторитетное в его время, полагающее для человека возможным свободно (и произвольно) делать любой выбор в этом зримом мире. Он называет этот взгляд пошлым пелагианством. Он отвергает и иудейское вероучение, мешающее единству христианской веры, поскольку из-за принятия христианством и Ветхого Завета оно «раздваивается» в своем понимании свободы воли. Чисто этическое Евангелие отделено от преднайденного иудейского догматизма, приговорившего верующего спасаться перед лицом сурового Бога в одиночку. «Я привел эти догматы христианского учения, которые сами по себе чужды философии, — пишет Шопенгауэр, — только для того, чтобы показать, насколько проистекающая из всего нашего рассмотрения и находящаяся в полном соответствии и согласии со всеми ее частями этика, хотя и нова и неизвестна по манере своего изложения, в сущности не такова и полностью совпадает с догматами, присущими христианству, содержится и присутствует в них даже по своим главным мыслям. Вместе с тем она столь же точно соответствует учениям и предписаниям священных книг Индии, изложенных также в совершенно иной форме» (73. С. 499).
Является ли этика Шопенгауэра вариантом протестантской этики? Стоило ли вообще-то «огород городить»? Безусловно, в ее основе лежит протестантизм, но не только он. Шопенгауэр основывается и на учениях средневековых мистиков, и на индийской мудрости. Его этика, как и все учение, есть внерелигиозный, светский вариант собственного вероучения, близкого протестантизму: спасение возможно, если уверуешь, что только отказ от воли в пользу благодати и сострадание к ближнему могут дать человеку — не счастье, нет, но покой. Шопенгауэр не был религиозным мыслителем, он был пророком метафизики без Бога. Человек — жалкая частица не знающей покоя мировой воли — мог обрести миг жалкой свободы, уверовав в учение, которое создал Шопенгауэр. Так, сам он аттестовал свою философию как в некотором смысле откровение: вдохновлена она духом истины; на нее можно смотреть как на внушенную Святым Духом.
Этика Шопенгауэра ограничивает его учение о сострадании и теорию деятельности феноменальным миром. Но в то же время в эпоху десакрализации духовности она апеллирует к всеобщим нормам морали, она обращена «к человечеству» и предлагает индивиду путь если не к полному спасению, то, по крайней мере, к утешению и успокоению. Восприятие взглядов немецкого философа, когда пришло его время, было весьма неоднозначным. Ницше радикализировал его учение о воле в духе волюнтаризма; русские религиозные мыслители, в целом принявшие, а в ряде случаев превозносившие его учение, критиковали Шопенгауэра за «злую» волю и элиминацию понятия любви: сострадание было слишком нейтральным для их видения морали. Иные не принимали идею Шопенгауэра о предопределении и врожденном характере. Широкая публика на ура принимала его учение о воле и его этику сострадания. Но все это будет позже, много позже. Пока же все вокруг Артура тихо, все молчит о великом труде. Почти забвение.
Глава седьмая. Побежденный Геракл
Пророк, которого не слышат
В декабре 1819 года Шопенгауэр решил вступить на путь практической жизни. Позже он будет утверждать, что мысль об университетской карьере возникла у него в связи с финансовой катастрофой. Педагогической деятельностью он хотел компенсировать возможную потерю благосостояния; теперь он вынужден был бы жить не только для философии, но и за счет философии. Он прощупывает почву в университетах, где обучался. Но в открытую мотивы своего вступления на преподавательскую стезю объясняет иначе: он призван, как Геракл, расчистить авгиевы конюшни современной философии. В письме профессору Блюменбаху в Геттинген он, правда, выражается на эту тему весьма осторожно: «После того как завершились годы учения и странствий, я надеюсь, что и другие могут от меня чему-то научиться» (132. S. 44). А в письме профессору Лихтенштейну в Берлин просто объясняет, что хочет «вступить в практическую жизнь».
Осенью 1819 года Артур посетил Гейдельберг, рассчитывая получить там место. Ему нравились окрестности города, профессором классической филологии там был его школьный приятель и университетский однокашник Эрнст Антон Левальд. Однако он оставаться там не захотел: после убийства К. Зандтом еврейского студента Августа Коцебу, за которое тот был приговорен к смерти и казнен, в Гейдельберге поднялась волна антисемитизма; студенты бунтовали. Палач Браун, переживавший, что принужден был казнить «благородного» человека, из досок и балок эшафота построил домик на своем винограднике, и этот домик стал местом тайного паломничества студентов; в городе продавались трубки и кофейные чашки с портретами Зандта; запятнанные кровью казненного эшафотные стружки почитались за реликвии. Все это было крайне неприятно Шопенгауэру, и он поспешил покинуть Гейдельберг.
На обратном пути он заехал в Веймар и без предупреждения отправился к Гете, который принимал у себя какого-то гостя. Гете приветствовал Артура прохладным вопросом, как это случилось, что он так внезапно появился, и попросил его прийти к нему через час. На такой прием Артур не рассчитывал: ведь Адель сообщала, как Гете понравилась его книга. Тем не менее он явился в назначенное время, и они провели вместе весь вечер и следующее утро до обеда.
В дневнике Гете имеются добрые слова об этом визите: «Посещение доктора Шопенгауэра, непризнанного и с трудом познаваемого, но весьма достойного молодого человека, взволновало меня и послужило взаимному обогащению» (цит. по: 133. S. 35). Шопенгауэр рассказывал о своей поездке в Италию и о своих планах. Говорили они также и о теории цвета, Гете показывал свои новые опыты. Каково было мнение Гете о «Мире как воле и представлении», осталось неизвестным.
Вернувшись в Дрезден, Шопенгауэр более всего был озабочен будущей карьерой. Левальд писал из Гейдельберга, что для преподавания нет никаких препятствий. Правда, никто не знает здесь его книгу. Однако ожидается хороший урожай вина. И эксцессы против евреев заглохли. Профессор Блюменбах утверждает, что Шопенгауэра университетские коллеги примут благосклонно, но нельзя сказать с уверенностью, станут ли его слушать, так как в Гейдельберге никто не страдает от отсутствия философии.
Ответ Лихтенштейна обнадежил больше: Артур может рассчитывать, что его оценят по достоинству. К тому же после смерти одного из преподавателей появилось вакантное место. Заключал профессор Лихтенштейн заманчивым замечанием: «С тех пор как здесь появился Гегель, изучение философии находит все больше приверженцев» (132. S. 55).
Шопенгауэр склонялся к Берлину: большой город, высокая культура, его лекции могут слушать не только студенты. И переезд из Дрездена в Берлин обойдется дешевле. Но его останавливали дороговизна и то, что город стоит на песчаной пустоши. И все же он решился переехать именно в Берлин, прямиком в логово льва, столкнувшись лоб в лоб со своим соперником, который до той поры не имел о нем никакого понятия. С осени 1818 года, через четыре года после смерти Фихте, Гегель занял кафедру и с большим успехом читал лекции в Берлинском университете.