Шоссе Линкольна — страница 35 из 81

Клинок был первый сорт, а вот рукоятка — позолоченная медь и стразы вместо камней. И, если нажать на сапфир большим пальцем, защелка опустится и клинок уйдет в рукоять, чтобы в конце пятого акта можно было всадить его себе в живот. Леди в ложе начинали ахать, а папаша в упоении шатался в свете рампы, пока наконец не испускал дух. Иначе говоря, кинжал был хитрой уверткой — как и сам папаша.

Когда набор из шести шкатулок был еще полным, на каждой имелось тисненное золотом имя: «Отелло», «Гамлет», «Генрих», «Лир», «Макбет» и — я не шучу — «Ромео». В каждой были отделанные бархатом углубления, в которых лежали актерские принадлежности. Для Макбета — бутылочка искусственной крови, чтобы измазать руки, для Лира — длинная седая борода, для Ромео — флакон с ядом и баночка румян, которые скрывали разрушение, оставленное временем на лице папаши, не больше, чем корона — телесные изъяны Ричарда III.

С годами коллекция шкатулок постепенно уменьшалась. Одну украли, другая куда-то запропастилась, третью он продал. Гамлета он проиграл в покер в Цинциннати — естественно, по вине двух королей. Отелло не случайно остался последним — папаша ценил его больше других. Не просто потому, что за роль мавра получил свои лучшие отзывы, но еще потому, что баночка черного грима не раз помогала ему своевременно ускользнуть. Натянув костюм коридорного и личину Эла Джонсона, он сам выносил свой багаж: вниз на лифте и через холл под носом у коллекторов, рассерженных мужей или кого угодно еще, ждущих среди кадок с пальмами. Папаша, должно быть, сильно торопился, раз оставил шкатулку Отелло…

— Да, — сказал я, закрыв крышку, — это отцовская. Позвольте спросить, как долго вы живете в этом номере?

— Недолго.

— Вы очень поможете, если сможете сказать точнее.

— Минуту. Среда, вторник, понедельник… Кажется, с понедельника. Да. Это был понедельник.

Другими словами, папаша смотал удочки на следующий день после того, как мы отчалили из Салины — наверняка получил тревожный звонок от встревоженного директора.

— Надеюсь, вы его найдете.

— В этом можете не сомневаться. Что ж, простите за беспокойство.

— Вы нисколько не побеспокоили, — ответил старый джентльмен и указал на кровать. — Я всего лишь читал.

Так вот оно что, подумал я, увидев выглядывающий из складок белья уголок книги. Мог бы и догадаться. Бедный старик, он страдает от самой опасной в мире зависимости.


По пути к лестнице я заметил на полу коридора полоску света — это была приоткрыта дверь в сорок девятый номер.

Поколебавшись, я прошел дальше по коридору мимо лестницы. Подошел к номеру, остановился, прислушался. Ничего не услышав, слегка толкнул дверь костяшкой пальца. Сквозь щель виднелась постель, пустая и незаправленная. Предположив, что постоялец сейчас в ванной на другом конце коридора, я открыл дверь нараспашку.

В тысяча девятьсот сорок восьмом году, когда мы с отцом впервые приехали в отель «Саншайн», сорок девятый номер был лучшим в заведении. В нем было не только два окна во двор — тихий двор, — но и викторианский светильник с вентилятором — единственное удобство такого рода на весь отель. Теперь на проводе под потолком висела только лампочка.

Деревянный письменный столик все еще стоял в углу. Еще одно удобство, увеличивавшее ценность номера в глазах постояльцев, пусть за тридцать с лишним лет в отеле «Саншайн» и не было написано ни одного письма. Стул тоже был на месте — такой же старый и прямой, как джентльмен, с которым я только что общался.

Комнаты тоскливее я, кажется, не видел.

* * *

Внизу в холле я убедился, что Вулли все еще ждет в кресле у окна. Потом подошел к стойке, за которой толстяк с тонкими усиками слушал радиотрансляцию бейсбольного матча.

— Есть свободные номера?

— На ночь или на пару часов? — спросил он, бросив понимающий взгляд на Вулли.

Меня всегда удивляло, как, работая в таком месте, кто-то может воображать, что хоть что-то знает. Ему повезло, что у меня с собой не было сковородки.

— Два номера, — сказал я. — На ночь.

— Четыре доллара вперед. Еще полбакса, если нужны полотенца.

— Мы возьмем полотенца.

Достав из кармана конверт Эммета, я стал медленно перебирать стопку двадцаток. Ухмылка слетела с его лица быстрее, чем если бы я ударил его сковородкой. Я нашел сдачу из кафе, достал пять долларов и положил перед ним.

— У нас есть две отличные комнаты на третьем этаже, — и вот мы уже зазвучали совсем как прислуга. — Я, кстати, Берни. Обращайтесь, если что будет нужно: выпивка, девочки, завтрак.

— Это вряд ли понадобится, но ты можешь помочь по-другому.

Я достал еще два бакса из конверта.

— Слушаю, — сказал он, облизнувшись.

— Я ищу кое-кого — он жил у вас до недавнего времени.

— Кто именно?

— Кое-кто из сорок второго номера.

— Гарри Хьюитт?

— Он самый.

— Он выехал на этой неделе.

— Я так и понял. Он сказал, куда направляется?

С минуту Берни думал изо всех сил — правда изо всех сил, — но тщетно. Я решил положить банкноты обратно.

— Стойте, — сказал он. — Стойте. Я не знаю, куда уехал Гарри. Но есть один человек — он жил здесь раньше, и они много общались. Если кто и знает, то это он.

— Как его зовут?

— Фицуильямс.

— Фицци Фицуильямс?

— Точно так.

— Берни, если скажешь, где найти Фицци Фицуильямса, получишь пять баксов. А если одолжишь приемник на вечер, получишь десять.

* * *

В тридцатых, когда отец только сдружился с Патриком «Фицци» Фицуильямсом, Фицци был третьесортным актером второразрядного театрика. Обычно его выпускали читать стихи между актами, чтобы зрители не расходились, и он читал для них избранные куплеты патриотического или порнографического содержания, иногда переплетая их.

Но Фицци был настоящим ценителем слова, и первой его любовью была поэзия Уолта Уитмена. В тысяча девятьсот сорок первом он вдруг понял, что на носу пятидесятая годовщина смерти поэта, и решил отрастить бороду и купить широкополую шляпу в надежде убедить руководство, чтобы те позволили ему вдохнуть жизнь в слова поэта и почтить таким образом его память.

Бывают разные бороды. Бывает борода, как у Эррола Флинна, Фу Манчу, Зигмунда Фрейда, и, в конце концов, борода, как у амишей. По воле случая борода Фицци получилась такой же белой и густой, как у Уитмена, так что в широкополой шляпе и со светло-голубыми глазами он был вылитой «песнью о себе»[5]. И, когда он впервые выступил в этой роли в скромном театре в Бруклин-Хайтс, воспевая беспрестанно прибывающих иммигрантов, пашущих пахарей, копающих шахтеров и мастеровых, надрывающихся на бесчисленных заводах, — толпа рабочих впервые в его жизни аплодировала ему стоя.

В считаные недели все организации, которые планировали отметить годовщину смерти Уитмена, от Вашингтона в округе Колумбия до Портленда в штате Мэн, захотели заполучить Фицци. Он колесил вдоль северо-восточного побережья в вагонах первого класса, выступал в роскошных усадьбах, библиотеках, домах-коммунах, на собраниях грейнджеров и исторических обществ и за полгода заработал больше денег, чем Уитмен за всю жизнь.

Потом, в ноябре сорок второго, он вернулся в Манхэттен для повторного выступления в Нью-Йоркском историческом обществе, где в числе присутствовавших оказалась некая Флоренс Скиннер. Миссис Скиннер была видной светской дамой и кичилась тем, что о вечерах у нее говорит весь город. В том году она собиралась открыть рождественский сезон роскошным приемом в первый четверг декабря. Стоило только Фицци показаться на сцене, и ее словно громом поразило: с такой бородой и ласковыми голубыми глазами он станет идеальным Санта-Клаусом.

Само собой, когда несколько недель спустя Фицци появился у нее на вечере и на одном дыхании отбарабанил «Ночь перед Рождеством», а живот его трясся от смеха, как желе, праздничное настроение толпы перелилось через край. Ирландец в Фицци любил глотнуть всегда, когда приходилось проводить время на ногах, что в театральном мире было чуть ли не обязательным. При этом, благодаря тому же внутреннему ирландцу, щеки Фицци краснели, стоило ему напиться, что обернулось неожиданным подспорьем на вечере миссис Скиннер и стало убедительным довершением образа Санты.

На следующий день телефон на столе Неда Моузли — импресарио Фицци — не умолкал с рассвета до заката. Господа Ктоэтты, Чтоэтты и Зачемисы — все устраивали рождественские вечеринки и просто никак не могли без Фицци. Моузли, может, и был третьесортным импресарио, но понял, что его курица начала нести золотые яйца. До Рождества оставалось всего три недели, так что цена на Фицци росла в арифметической прогрессии. За вечер десятого декабря нужно было заплатить триста долларов — за каждый следующий сумма поднималась на пятьдесят баксов. Таким образом, появление Фицци-Клауса из печной трубы в канун Рождества стоило ровно тысячу. А если накинете еще пятьдесят, детям разрешат подергать его за бороду, чтобы рассеять их назойливые сомнения.

Само собой, когда в подобных кругах речь заходит о праздновании рождения Иисуса, деньги не имеют значения. Нередко на один вечер у Фицци было запланировано по три выступления. Уолт Уитмен канул в Лету, а Фицци шел в банк с веселым «хо-хо-хо».

Престиж Фицци как Санты для богатых рос с каждым годом, и, несмотря на то что работал он только в декабре, к концу войны Фицци жил на Пятой авеню, ходил в костюме-тройке и носил трость с серебряным набалдашником в виде оленьей головы. Вдобавок оказалось, что у порядочного числа светских барышень сердце при виде Святого Ника начинает биться быстрее. По этой причине Фицци не слишком удивился, когда после выступления в доме на Парк-авеню симпатичная дочка фабриканта спросила, нельзя ли заглянуть к нему как-нибудь вечерком.

В квартире Фицци она появилась в платье столь же соблазнительном, сколь и изысканном. Но, как выяснилось, мысли ее были далеки от романтики. Отказавшись от бокала, она объяснила, что «Прогрессивное общество Гринвич-Виллидж», в которое она входит, готовит крупное мероприятие к первому мая. Увидев Фицци на вечере, она вдруг поняла: со своей густой белой бородой он идеально подходит для того, чтобы открыть собрание декламацией отрывков из работ Карла Маркса.