– Добро пожаловать, господа, – сказал Григорий Григорьевич.
– Здравствуй, Гриша, – с улыбкой сказал Монго. – Мишель уже здесь?
– Пока нет. Ждем-с. Но обещался быть непременно. Пойдемте наверх, к остальным.
Гости не спорили. Вслед за хозяином они поднялись по лестнице на второй этаж и остановились у двустворчатой двери гостиной, из-за которой доносились голоса самых разных тембров. Князь любезно распахнул перед Петром Алексеевичем и Столыпиным двери и сказал, входя:
– Нашего полку прибыло, господа!
В комнате было трое молодых людей: один из них, с пышными темными усами, но крайне бледным, болезным лицом, скучал у окна; его Гагарин представил, как Жерве. Двое же остальных, Долгоруков и Шувалов, играли в шахматы, сидя за квадратным столом у левой от входа стены. Монго, едва войдя, тут же принялся радостно здороваться с каждым, и каждый здоровался с ним. Петр Алексеевич во всем старался подражать старому другу – тоже всем улыбался, тоже говорил, что рад встрече… При этом Уваров, конечно же, испытывал некоторое смущение: посиделки у Гагарина казались каким-то особенным таинством, доступным только ограниченному кругу избранных.
«Вот только, в чем это таинство состоит?»
– Так вы, стало быть, старый приятель Монго? – спросил бледный усач.
– Верно, – кивнул Петр Алексеевич.
– А с Мишелем вы тоже давно знакомы?
– Нет, виделся с ним всего пару раз, – неуверенно ответил Уваров.
– Что за допрос с пристрастием, старина Жерве? – усмехнулся Столыпин. – Мы же не в Третьем отделении!
– Э, нет! – смеясь, воскликнул Жерве. – Тут же обычный интерес, sans aucune arrière-pensée! (без всякой задней мысли, франц.). Ты меня с ними не равняй!
– А ты не веди себя, как они, – беззлобно сказал Монго, – и не буду.
– А кто знает, как ведут себя в самом деле агенты Третьего отделения? – прищурившись, спросил Жерве. – В Петербурге только и разговоров, что про них, а на деле никому ничего толком не известно. Поговаривают, даже Пушкин у них на попечительстве…
– Я тоже такое слышал! – вставил Долгоруков, оторвавшись от созерцания шахматных фигур.
Гагарин поморщился:
– Давайте не станем высказывать эти нелепые домыслы в адрес Александра Сергеевича? Мы с ним, может быть, и не друзья, но относимся друг к другу с большим уважением.
– Как пожелаешь, – легко сдался Жерве.
Долгоруков за столом многозначительно хмыкнул, но ничего не сказал и вернулся к шахматам.
Тут снаружи послышался стук копыт и скрип колес старого экипажа.
– Неужто прибыл наш корнет? – с улыбкой сказал Гагарин, оборачиваясь на звук.
Сердце в груди Уварова застучало чаще. Для него приезд Лермонтова был облегчением и одновременно испытанием: одно дело – письма, когда ты можешь подолгу обдумывать каждое слово, прежде чем его записать; совсем другое – живое общение, когда реагировать на сказанное собеседником надо тотчас.
«Почему, когда речь заходит о Мишеле, я так боюсь ударить в грязь лицом? – со стыдом подумал Петр Алексеевич. – Почему меня настолько волнует его обо мне мнение?»
– И верно, он, – подтвердил Жерве, глядя в окно.
– Пойду, встречу, – сказал Гагарин и направился к дверям.
– А где же домоправитель и другие слуги? – тихо спросил Уваров у Монго.
– В такие вечера князь обычно отправляет всех во флигель для прислуги. Чем меньше посторонних ушей, тем лучше.
Петр Алексеевич медленно кивнул. Он пока не очень понимал, что такого особенного в этих вечерних посиделках. Единственное, что смущало – упоминание о Третьем отделении и о Пушкине как возможном агенте этого отделения… но и только.
«Хотя царь, если верить рассказам, даже в таких невинных посиделках может усмотреть опасность для престола…»
– А вот и все вы, – сказал Лермонтов, входя в комнату. – Думал, что соскучился по вашим физиономиям, но нет – одного взгляда достаточно, чтобы вспомнить, отчего я от вас уехал в глухомань следом за любимой бабушкой!
Мишель не сильно изменился с той поры, как Петр Алексеевич видел его в последний раз – разве что стал немного бледней да худей, что, в общем-то, вполне объяснялось тяготами службы и переживаниями за любимую бабушку.
– Михаил Юрьевич, да вы, как я погляжу, в Тарханах вообще одичали! – громко хохотнул Жерве.
– Бонжур, старина, – произнес Лермонтов, подходя к острослову.
– Бонжур-бонжур, – хмыкнул тот.
Они пожали друг другу руки, после чего Мишель посмотрел на Уварова и сказал:
– Любезный Петр, я вижу, Монго все-таки убедил тебя приехать? Отрадно, отрадно… Без тебя компания была бы неполной!
– Она, увы, и так неполна, – со вздохом сказал Гагарин, входя в комнату. – Сосед твой, Святослав, как я понимаю, тоже не приедет?
– Нет, он в Царском Селе, – покачал головой Мишель. – Его ведь от службы не освобождали.
– А кто таков, этот Святослав? – наклонившись к уху Монго, поинтересовался Уваров.
– Раевский, прекрасный литератор и верный товарищ Мишеля. Он помог ему пристроить «Маскарад» в журнал «Молва»: номер с пьесой должен выйти ближе к декабрю.
– Что же, – снова заговорил Гагарин, – давай, рассказывай, чего у вас там в Тарханах делается?
– Деревня тем от города и отличается, мой друг, что там делается все полезное, но притом совершенно ничего интересного, – усмехнулся Лермонтов. – И хоть муза в те края залетала не так часто, как мне бы того хотелось, пару раз я весьма удачно ловил ее за хвост… А где, кстати, мой саквояж?
– Ты же внизу его оставил, – напомнил князь. – Что-то забыл в нем?
– Блокнот, – ответил Мишель. – Хотел прочесть…
– Давайте схожу? – вызвался Уваров и уже двинулся к двери, когда Лермонтов остановил его:
– Не надо, мой друг. Это из свежих, я помню его, в общем-то, наизусть…
Он закатил глаза, будто ища текст на потолке, а затем прочел по памяти:
Великий муж, здесь нет награды,
Достойной доблести твоей!
Ее на небе сыщут взгляды
И не найдут среди людей.
Но беспристрастное преданье
Твой славный подвиг сохранит,
И, услыхав твое названье,
Твой сын душою закипит.
Свершит блистательную тризну
Потомок поздний над тобой
И с непритворною слезой
Промолвит: «Он любил Отчизну!»
Воцарилась тишина. Все молчали, но Уварову казалось, эхо лермонтовских слов по-прежнему наполняет комнату.
«Кажется, я начинаю понимать, отчего сюда так опасаются звать посторонних, – подумал Петр Алексеевич про себя. – Подобные стихи Николаю бы вряд ли понравились…»
– Ну? – кашлянув в кулак, спросил Мишель. – Что молчите, судьи?
– Это же про Чаадаева? – уточнил Гагарин.
– Почему же про Чаадаева? – не понял Жерве.
– Ну а про кого еще? «Философическое письмо» помнишь?
– Помню, конечно, как забудешь? Петр Яковлевич сам читал его в наш прошлый сбор…
«Чаадаев был здесь?» – еще больше удивился Уваров.
– Ну вот! – сказал Гагарин. – А осенью это «письмо» должны напечатать в «Телескопе».
– Смело, – отметил Жерве. – Так что же, твой стих про Чаадаева, Мишель?
– А я промолчу, – хмыкнул Лермонтов. – Тем интересней будет…
– Ловко, – неожиданно даже для себя самого сказал Уваров.
Лермонтов посмотрел на него с интересом.
– Что ты имеешь в виду, мой друг?
– Не говоря, кому посвящен стих, ты даришь читателю не только само свое творение, но и пищу для размышлений и споров, – тщательно подбирая слова, ответил Уваров. – Каждый поймет так, как хочет. И как сможет.
– А я в тебе не ошибся, Петр, – улыбнулся Мишель. – Ты слышал что-нибудь прежде о «Философическом письме»?
– О письме – нет, но о его авторе – немало.
– Что же, например? – заинтересовался Жерве.
– Ну… – протянул Уваров.
Он засомневался, и Лермонтов, видя это, мягко сказал:
– В нашем кружке, Петр, ты можешь говорить, что думаешь, не пытаясь кому-то угодить. Для этого мы здесь и собираемся – чтобы обсуждать то, что нас по-настоящему волнует.
Уваров медленно кивнул и, скользнув взглядом по Лермонтову, Гагарину, Жерве и Долгорукову, которые выжидающе смотрели на него, произнес:
– Про Чаадаева говорят, что он – бунтарь-философ, резко несогласный с текущим положением дел в высшем свете. Не знаю, известно ли о Чаадаеве царю, но, полагаю, что нет, иначе, вероятно, им бы давно занялись.
– После публикации письма в «Телескопе» займутся непременно, – заметил Долгоруков.
Лермонтов с неодобрением посмотрел в его сторону и, снова повернувшись к Уварову, сказал:
– Удивительно верные выводы, Петр, учитывая, что письмо ты не читал. Там буквально каждая строка сквозит раздражением, связанным с праздной жизнью общества.
– А ты сам-то что думаешь об этом письме? – спросил Долгоруков.
Уже не впервой Уварову показалось, что он говорит с некой издевкой, будто все происходящее кажется ему не серьезным и важным, а смешным.
– Я думаю, что метать бисер перед свиньями без толку, – холодно произнес Лермонтов, пронзая Долгорукова взглядом. – Но полагаю, Чаадаеву настолько надоело общество, которое ведет себя, как стадо, поэтому он и выплеснул всего себя в письме.
– В который раз удивляюсь тебе, Мишель, – покачал головой Долгоруков. – Общество, которое терпеливо выносит тебя и даже тобой восхищается, ты беззастенчиво именуешь «свиньями» и «стадом».
– О, а вот и моя совесть подоспела! – прищурившись, воскликнул Лермонтов. – С чего ты взял, Петр, что должен из чувства благодарности умалчивать правду? Если ты живешь по подобным принципам, то мне тебя жаль.
Долгоруков скривился и, одарив Лермонтова неприязненным взором, произнес:
– Ты что же, называешь меня лицемером, корнет?
– Ну, по-твоему, получается, что лицемер – это я.
– Да будет вам, – вклинился в разговор Гагарин. – Что вы так сцепились?
– Потому что Михаил Юрьевич отчего-то считает себя великим обличителем пороков общества, – процедил Долгоруков, – но при этом отчего-то продолжает в этом обществе находиться.