– Как же ты однобоко судишь обо всем, Петр, поражаюсь тебе! – воскликнул Лермонтов. – Да разве можно делать выводы об обществе, существуя вне его? Только лишь проводя время с этими людьми, в высшем свете, ты понимаешь, сколь велико их стадное стремление во всем потакать пастуху в короне!
– И царь у тебя уже – пастух? – прошипел Долгоруков. – И это говорит наследник Столыпиных!
– Вот в том между нами и разница, – заявил Мишель холодно. – Тебе и другим, тебе подобным, все равно, совершил ли Николай что-то мудрое или откровенную глупость – вы поддержите его, как верное стадо, а он и рад слушать ваш стройный хор подпевал…
Долгоруков резко вскочил с места, и Гагарин воскликнул:
– Довольно!
Монго сделал шаг вперед, практически загородив собой Лермонтова.
– А известно ли тебе, корнет, что твой обожаемый Александр Сергеевич, твой кумир, тоже является частью царской свиты? Более того, многие в городе поговаривают, что он состоит в Третьем отделении…
– Довольно лжи!
– А может, просто правда глаза колет? Но ничего, поманит царь Наталью, и вот тогда увидишь, как изменится тон твоего Пушкина – заголосит громче вас с Чаадаевым вместе взятых…
Петр Алексеевич увидел, как Лермонтов побагровел лицом, а Жерве с Монго, напротив, побледнели.
– Проваливайте отсюда, иначе я за себя не ручаюсь! – воскликнул Мишель в сердцах.
– Тебе действительно лучше уйти, Петр, – строго произнес Долгорукову Гагарин. – Я изначально вас с Жерве просил не разглагольствовать об Александре Сергеевиче, а ты не просто пренебрег этой просьбой, но еще и зачем-то упомянул честь его супруги… Не красит тебя это совершенно.
Выслушав это, Долгоруков процедил:
– За мной вы видите, что должно, а за ним, стало быть, замечать не желаете? Ну что же, пусть будет так. Только помните: с такими проводниками, как Чаадаев и Лермонтов, вы далеко не уйдете, а царь не из тех, кто прощает измену. И не говорите потом, что я вас не предупреждал. До встречи.
С этими словами он вышел из кабинета и устремился по лестнице вниз. Гагарин проследовал за разъяренным гостем, чтобы проводить его до дверей.
– Тем чище станет воздух, – сказал Лермонтов в ответ на вопросительный взгляд Монго. – Я многое могу стерпеть в свой адрес, но оскорблений в адрес Александра Сергеевича не потерплю.
– Я знаю, – мягко сказал Столыпин.
Тот вечер Петр Алексеевич запомнил надолго: впервые вечер, проведенный в чужом доме, породил в нем столь много разных чувств и мыслей. Спор Лермонтова с Долгоруковым вышел горячим, и, что больше всего поразило Уварова, поэт совершенно не стеснялся прямо говорить о пороках царя и его окружения. Стоило же противнику корнета покинуть дом Гагарина, и Лермонтов превратился в остроумного балагура. О недавней склоке он более не вспоминал, и только Монго, когда они с Уваровым ехали от князя домой, со вздохом сказал:
– Ах, Мишель… Любая шпилька в адрес Пушкина действует на него, словно красный платок матадора на разъяренного быка. Долгоруков это прекрасно знал и нарочно ударил по больному месту. Впрочем, сам-то он Пушкина не жалует уже давно – то ли от зависти, то ли по каким-то иным, неизвестным мне причинам…
– Отчего же, так уважая Пушкина, Мишель никогда не просил, чтобы Гагарин познакомил Александра Сергеевича с его творчеством? – озадаченно пробормотал Уваров.
– Говорит, что не считает свои стихи достойными его внимания, – скривив губы, ответил Монго. – Проще говоря, скромничает…
Удивление Петра Алексеевича, видимо, не укрылось от Столыпина, поскольку тот добавил:
– Понимаю, кажется, что он не из застенчивых, и спор с Долгоруковым тому яркое подтверждение, но на самом деле в вопросах творчества Мишель именно такой. Да и потом, ему не чужды такт и гордость: навязываться, пускай и через князя, ему претит.
«Как все-таки причудливо, как странно сочетаются в Лермонтове два этих начала, – подумал Уваров. – Вспыльчивый острослов и повеса в компании друзей – и подлинная скромность во плоти, когда дело доходит до стихов…»
Вечер, проведенный в кружке Лермонтова, оставил после себя весьма противоречивые впечатления. С одной стороны, его пугала откровенность, с которой говорили участники собрания. С другой, вопросы, обсуждаемые этими, без сомнения, достойнейшими людьми, весьма волновали Петра Алексеевича, ведь его затворничество было связано как раз с неприятием лицемерия, царившего в высшем свете Петербурга.
– Теперь ты один из нас, – многозначительно сказал Лермонтов, пожимая руку Уварова перед отъездом.
И, судя по одобрительным улыбкам на лицах Гагарина и остальных, кружок действительно принял его в свои ряды.
* * *
2018
– Как, говоришь, это место называется? – спросил Чиж.
– Эйлдонские холмы, – ответил я. – Очень важное место Томаса-Рифмача – пожалуй, самого известного шотландского предка Лермонтова. Согласно легенде, здесь, под сенью раскидистого векового дуба, он встретил королеву волшебной страны фей и от нее получил свой дар стихотворства.
Был полдень. Мы шагали по сочной зеленой траве, глядя на холмы, которые напоминали изумрудные волны, вздыбившиеся да так и замершие навсегда – возможно, тоже не без участия фей.
– После они отправились в Волшебную страну на зачарованных конях, – продолжил я. – Томас пробыл там несколько лет, потом собрался назад, и королева фей на прощанье дала ему яблоко, съев которое, Томас обрел дар провидца и, одновременно, стал неспособен врать. Ну то есть его, если спрашивали о чем-то, он мог ответить только правду.
– Подарок так себе, – хмыкнул Вадим. – Его потом не били?
– Кто знает…
Мы поднялись на холм. Здесь бесчинствовал шотландский ветер; он трепал Чижу волосы и шелестел нашими куртками.
– Сэр Вальтер Скотт любил здесь бывать, – сказал я. – Иногда он приезжал сюда вместе с Тернером, известным художником. Вообще, тема Томаса-Рифмача так популярна как раз из-за Скотта – все благодаря его балладе «Томас Стихотворец» и роману-пророчеству «Томас из Эрсильдуна» в «Песнях шотландского пограничья». На русский ее, правда, перевели только в 1993-м, уже после распада СССР, так что, получается, Лермонтов читал сэра Вальтера на языке оригинала, то есть на английском…
Немного замерзнув, я пошел с холма вниз, к камню Эйлдонских холмов – серой гранитной плите высотой по пояс, со скошенными углами, которая торчала из земли.
– Это что, могила Томаса? – спросил Чиж.
– Памятник, – поправил я. – Но самого места захоронения нет – потому что Томас не умер, а попросту исчез.
– В каком смысле? – нахмурился Вадим.
– Ну, как гласит легенда, однажды, уже будучи стариком, Томас сидел на крыльце своей башни и вдруг увидел двух белоснежных оленей. Они были ослепительно красивы, и Рифмач, очарованный, поднялся и пошел к ним. Однако его шаги напугали оленей, и они бросились бежать, увлекая Томаса за собой… Считается, что это были посланцы королевы фей, которая пожелала вновь воссоединиться с возлюбленным в волшебной стране и тем самым спасти его от смерти. Видишь?
Я указал на два тонких деревца, которые росли чуть поодаль, причудливо переплетаясь стволами.
– Ага.
– Местные считают, что в них живут души Томаса и королевы фей. Этакий символ их вечной любви.
Я подступил к камню, провел по его поверхности рукой.
«Холодный. Неудивительно – ветер тут жуткий…»
– Слушай, а когда Лермонтов лишился девственности? – вдруг спросил Чиж.
Вопрос оказался настолько неожиданным, что я на несколько мгновений завис, после чего, все-таки собравшись с мыслями, спросил:
– Это тебе квартал красных фонарей вспомнился, что ли?
– Да нет, просто… ну, ты сказал, что Томас-Рифмач ушел к фее, вот я и задумался – а у Лермонтова была его первая фея?
Я крепко задумался, после чего сказал:
– Ты знаешь, я в тупике. Вроде бы он с девяти лет влюблялся то в одну, то в другую… но этикет его современников не позволял судачить об интимной жизни. Наверное, как было принято тогда у дворян, какая-нибудь опытная крепостная объясняла 14-летнему Мише основы… сексологии.
– То есть никакой романтики? – немного разочарованно протянул Чиж.
– Как знать… – пробормотал я и по памяти прочел отрывок из «1831 июня 11 дня»:
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! – любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил…
Дорога на Эйлдонские холмы тоже потребовала от меня некоего «напряжения душевных сил». По счастью, мне удалось довольно быстро адаптироваться и к правостороннему движению, и к поломке моего мотоцикла. Правда, для минимизации вреда шестеренкам и стартеру, мне приходилось делать массу лишних утомительных движений, но шедевральные пейзажи Шотландии отвлекали меня от любых дурных мыслей. Наши с Чижом байки катились по темному полотну дороги. С обеих сторон простиралось зеленое травяное море, а деревья вдали от трассы напоминали причудливых рыб, вынырнувших на поверхность, только чтобы продемонстрировать великолепие листвы, заменяющей им чешую.
Эти семьдесят километров, от порта до холмов, я про себя окрестил «дорогой противоречий». Даже неудобства, связанные с поломкой байка, казались чем-то вполне естественным – что-то из разряда «другая страна – другие правила игры». В этом, по ощущениям, тоже присутствовали определенные шарм и красота.
– Так а откуда вообще пошли все эти легенды? – спросил Чиж, отвлекая меня от мыслей. – Ну, про Томаса и королеву фей, про волшебную страну…
– В былые времена по британским землям кочевал «бродячий народ» – так себя называли путешествующие по стране лудильщики, которые мелким ремонтом занимались то тут, то там. Правда, у них баллада немного не такая, как у Скотта: у них там вечный спор, что важней – дар настоящего творца