Шотландский ветер Лермонтова — страница 14 из 40

– И что же случилось потом? – осторожно спросил Уваров.

– Потом Николай ушел, – криво ухмыльнулся Лермонтов, – сказал, что я стал окончательно бешеным. А я сел дописывать.

– Что дописывать? – медленно спросил Монго, поднимая взгляд на друга. – Ты же уже дописал!

– Как оказалось, то была лишь первая из двух частей, – со слабой улыбкой пояснил корнет. – Сначала мне почудилось, что все уже сказано, но потом, после того, как я выдворил Николая, я понял, что должен закончить начатое.

– Ты о чем сейчас вообще, Мишель? – сухо уточнил Столыпин.

Он как-то весь разом подобрался, словно от ответов Лермонтова зависела и его судьба тоже.

– Ты дописал… стих про смерть Пушкина? – осененный догадкой, спросил Уваров.

Монго резко повернулся к спутнику.

– Догадливый мой друг Петр, – рассмеялся корнет. – Ужель мы с Раевским и для вас двоих приготовили по копии – я сказал, что вы будете, и он охотно помог. Возьмите, на столе! Хотел бы я, чтоб вы их прочитали… прямо сейчас…

Новый приступ кашля не позволил Монго сказать, что он хотел. Тихо ругаясь себе под нос, Столыпин быстро подошел к столу и взял одну из двух стопок листов, приготовленных поэтом. Окна были закрыты, чтобы сквозняк ненароком не смахнул труд двух литераторов на пол. Уваров не спешил; медленно он подступил и замер рядом с Монго, точно опасался, что если взять листы со стола и начать чтение, то пути назад уже не будет.

Столыпин читал, едва заметно шевеля губами, и с каждой секундой выражение его лица все сильнее выдавало беспокойство. Одолеваемый любопытством, Уваров все же взял рукопись со стола и тоже углубился в чтение.

Первые 56 строк были уже знакомы и пронеслись перед взглядом скорейшим образом, но на 57-й Петр Алексеевич «споткнулся», поскольку не сразу поверил своим глазам. Перечитав, Уваров понял, что не ошибся, и его тут же накрыло холодной волной страха.

«Да ты, верно, и впрямь не в своем уме, Мишель…»

Сама по себе 56 строчка – «И на устах его печать» – не казалась многозначительной и провокационной. Прошлая версия поэмы заканчивалась именно ею – вполне достойный финал этого прекрасного творения, очень искреннего и эмоционального.

Теперь же за строкой про печать на устах следовали еще шестнадцать, одна ярче другой:


А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскою поправшие обломки

Игрою счастия обиженных родов!

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда – всё молчи!..

Но есть и божий суд, наперсники разврата!

Есть грозный суд: он ждет;

Он не доступен звону злата,

И мысли и дела он знает наперед.

Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

Оно вам не поможет вновь,

И вы не смоете всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь!


Уваров, прочтя новую версию поэмы до конца, шумно втянул воздух ноздрями. Петру Алексеевичу и прежде казалось, что Лермонтов играет с огнем, теперь последние сомнения отпали: поэт не просто играл — он отчаянно «сражался с пламенем», добровольно окутав себя им, точно плащом.

«Этот «пожар» пока еще не разгорелся во всю силу, но на столь благотворном топливе, надо думать, вскорости запылает ярче солнца…»

– И сколько копий вы уже сделали? – спросил Монго, отвлекая Петра Алексеевича от мыслей. – Не только ведь для нас?

– Четыре, – подумав, ответил Мишель. – Ну, может быть, пять. Или шесть… Но вряд ли больше шести.

– Ты что же, смеешься надо мной? – холодно уточнил Столыпин. – Напрасно… Ведь очень может статься, что вскорости, кроме твоих самых ближайших друзей, у тебя не останется союзников ни в Петербурге, ни в Москве.

– А пусть даже и так, Монго, – отмахнулся Лермонтов. – Те мне не союзники, кто не готов вместе со мной подняться на баррикады и во всеуслышанье озвучить правду.

– Правда ли это?

– И ты туда же? – взвился Мишель.

Мгновение назад он выглядел донельзя усталым. Сейчас же в нем пылала страсть, подогреваемая гневом.

– Ты сам не хуже моего знаешь, что привело к этой… ужасной дуэли! Вечные анонимные посланья про «рогоносца», вечные шепотки за спиной… Такой молвы никто бы не стерпел! А ведь шептали обо всяком – не только про Дантеса, но про самого царя…

– Да все это известно, – перебил его Столыпин. – И каждый слышал. Но если каждый слух будет приводить к дуэли, то скоро на светских раутах воцарится тишина не из приличия, а оттого, что некому будет и слова молвить!

– Чего ты от меня хочешь, Монго? – устало спросил Лермонтов. – Поэма уже пошла в народ, и мне ее не остановить. Это мой выбор. И будь что будет. По крайней мере, моя совесть будет пред народом чиста – ведь я сказал, что думаю, а не то, что хотят услышать.

– Мишель…

– Прошу, оставьте меня, я… я все-таки попробую вздремнуть. Теперь, когда камень с моей души снят, меня потянуло в сон…

Будто в подтверждение, он зевнул и, кряхтя, поднялся с кровати. Монго и Уваров не спорили с хозяином – покорно прошли к дверям. Столыпин задержался на пороге.

– Ну что еще, Монго? – буркнул Лермонтов.

– Ты сейчас сам не понимаешь, что делаешь, – тихо сказал Столыпин. – А потому хорошенько выспись и обдумай все, что случилось. И попытайся понять, как с этим быть.

– Поверь, я прекрасно понимаю, чем все закончится, – неожиданно твердо сказал корнет.

И Петр Алексеевич, заслышав это, отчего-то сразу поверил, что Мишель не лукавит, а действительно знает наперед, к чему приведут его стихотворные откровения.

Две недели спустя Лермонтова и его друга Раевского взяли под стражу: Уваров прознал об этом случайно – от сестры, решившей навестить его в туманный вечер очередного понедельника.

– Ну-с, Петрушенька, видишь ты теперь, от чего я тебя всячески ограждала? – спросила Анна, когда они сели в кухне пить «жемчужный ханский», ароматный жасминовый чай, привезенный из Китая.

Уваров, заслышав дурацкое прозвище, которым кузина дразнила его с детства, буркнул:

– Еще ничего не решено, не преувеличивай. Они под следствием, но то, в чем их обвиняют…

– Ты что же, продолжаешь защищать этого… Лермонтова? – раздраженно вопросила Анна. – Может, и стихи его, про всех нас, тебе понравились тоже?

– Возможно, Михаил погорячился в них, – нехотя признал Уваров.

– Погорячился? – взвизгнула кузина. – Да он же попрал сами основы нашего общества, буквально… буквально их с грязью смешал!

– Так это что же, вправду основы нашего общества – лицемерие и лесть? – не выдержав, в тон ей ответил Петр Алексеевич.

Анна от неожиданности отпрянула и прижала руки к груди. Взгляд кузины, удивленный и напуганный, скользил по Уварову вверх-вниз.

– Это… будто не ты… – прошептала Анна.

– Прошу тебя, уезжай, – поморщившись, сказал Петр Алексеевич. – Оставь меня одного.

Анна медленно кивнула, поднялась и побрела к двери, на ходу приговаривая:

– Он и тебя своими стихами отравил… а ты даже не понимаешь…

Уваров стиснул зубы и смолчал, хотя гнев бушевал в его душе.

«Да как смеет она вообще что-то про меня… и тем более – про него!..» – пульсировала в голове мысль.

Петр Алексеевич молча помог кузине надеть ее шубку, после чего открыл дверь и выдавил:

– Спасибо, что заглянула.

Анна смерила его еще одним взором – от страха и недоумения в нем уже ничего не осталось; теперь ее взгляд обжигал, точно лед.

– Тебе следует получше выбирать друзей, petit frère (братец, франц.), – процедила кузина. – Иначе твоя жизнь рискует однажды обратиться в руины.

– Благодарю за совет, – холодно ответил Петр Алексеевич, – но я, с твоего позволения, сам разберусь в своих делах.

Еще один пристальный взгляд из-под длинных, точно лапы паука, ресниц – и вздох:

– Ах, поначалу мне этот Лермонтов даже нравился чем-то… хромой и лицом некрасивый, хоть и по-своему милый… но я очень быстро поняла, что его сумасбродство, многими принимаемое за отвагу, не доведет до добра. Увидишь – арестом дело не ограничится… боюсь лишь, чтобы он не утянул тебя за собой…

– О чем ты?

– Поговаривают, что граф Бенкендорф, глава жандармерии, по личной просьбе бабушки твоего mon petit ami (приятель, франц.) собирался закрыть глаза на данный стих, но из-за некоего… доносчика сие стало совершенно невозможно…

– И при чем же тут я? – все еще искренне недоумевал Петр Алексеевич.

Анна премерзко ухмыльнулась.

А ты подумай, Петрушенька… Лермонтов и его сосед, Раевский, уже под стражей, Монго-Столыпину велено дома сидеть… а о тебе жандармы будто бы позабыли… Стоит ли объяснять, кого могут заподозрить в…

– Вон, – тихо прорычал Уваров.

Шокированная его тоном, она так и вышла за порог – со слегка приоткрытым ртом, не говоря больше ни слова. Уваров не стал провожать ее до экипажа – лишь стоял у окна и смотрел, как возница открывает дверь перед Анной и подает ей руку, чтобы помочь забраться внутрь.

– Лучше б и не приезжала… – пробормотал Петр Алексеевич.

Он вернулся к столу, допил остывший чай и стал расхаживать по кухне, вертя в руках пустую кружку. Слова кузины не шли из головы; она давно невзлюбила Лермонтова, и оттого ее слова вполне можно было объяснить этой неприязнью…

«Но что, если Анна права, и Лермонтов теперь окажется в опале, а меня сочтут тем, кто его обрек на эту незавидную участь?..»

Сердце бешено стучало в грудную клетку, точно дикая птица, угодившая в неволю, а собственная тень казалась Петру Алексеевичу угрюмым конвоиром в черных одеждах, неустанно следующим за ним. О своем реноме Уваров переживал едва ли – жил он затворником, им мог оставаться и дальше, окружив себя любимыми книгами. Но вот о том, что Лермонтов может счесть именно его, Петра Алексеевича, виновным в своем аресте, думать было поистине невыносимо.