– Ох, уж мне эти правила этикета… – проворчал Чиж, но возмущаться не стал – покорно побрел на свое место.
Женя отправилась к Эндрю, а я – к Елене, которая с любовью наблюдала за тем, как ее дети накрывают на стол. Их семья казалась невероятно дружной и счастливой.
Заметив, что я усаживаюсь рядом, Елена повернулась ко мне и спросила:
– Как вам Шотландия? Женя сказала, вы здесь впервые?
– Да, это так, – кивнул я. – Мне все нравится. Природа… Вадим много рассказывал мне про здешние пейзажи, но, как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…
– Ну это да, да, – закивала Елена.
Наконец с сервировкой было покончено, и мы приступили к долгожданной трапезе. Еда была простой – овощной салат, картофельное и тыквенное пюре и жареная курица – но очень вкусной. Пили красное вино и воду, которая оказалась на удивление вкусной; мы с Чижом вручили хозяевам водку, привезенную из России, но открывать ее Эндрю не стал – отложили до более подходящих времен.
Разговор за столом можно было описать всего одним словом «дежурный». Говорили обо всем понемногу – о России, о Лермонтове, об Алябьевых – при этом деликатно не касаясь политических тем. Меня просили немного рассказать о былых путешествиях, и я вкратце поведал о каждом из них. Атмосфера была настолько дружелюбной, словно мы собирались здесь уже не впервые, словно подобные вечерние посиделки – наша давняя традиция. На минуту я даже забыл, что нахожусь в старинном замке – до того по-простому себя с нами вел его хозяин и все семейство Триплэйдов.
Отдельно коснулись Новогоднего маскарада, на котором Лермонтов зачитывал свои мадригалы.
– Меня всегда удивляло, что многие так и не поняли, кем был тот остроумный астролог, – сказала Елена, с улыбкой посмотрев на меня. – Неужели по манерам в речи и в жестах нельзя было понять, что перед ними – Лермонтов?
– Тоже думал об этом, – ответил я. – Но, с другой стороны, почему бы и нет? Если людей было много, и все в масках, и шум, и бал… В суете могли и не узнать.
– Согласна, – кивнула Елена. – Хотя сами стихи Лермонтова выделялись, конечно. Я читала других, кто был на том маскараде… небо и земля…
– Думаю, причины все те же – шум, гам, бал, всеобщая суета. В такой обстановке многое звучит иначе.
– Ну да, наверное, вы правы…
Еще один интересный факт – все, что было положено в тарелки и налито в бокалы, оказалось съедено и выпито без остатка. То же самое произошло и с десертом. В конце вечера перед каждым сидящим за столом стояли чистейшие, будто нетронутые, тарелки: никогда прежде я не видел столь бережного и уважительного отношения к еде. Эндрю поблагодарил всех за трапезу и пригласил меня с Чижом в библиотеку для беседы.
– Сочтем за честь, – дождавшись кивка от Вадима, ответил я за двоих. – Тем более что я хотел угостить вас сигарой моей марки. Если вы, конечно, не возражаете.
– Не возражаю, – медленно кивнул лорд Триплэйд. – Хотя, насколько я знаю, хорошие сигары производят только на Кубе и в Турции…
Такой ответ меня немного удивил. Приличных сигар в Турции не выпускают уже лет сто, но, видимо, кто-то до сих пор подпитывает мифы колониальных времен.
– Тем интересней, что вы скажете о моих, – тактично произнес я.
– Согласен.
Оставив Женю и Елену с детьми, мы вслед за лордом отправились в библиотеку, которая находилась на первом этаже. Это было огромное помещение с высокими, под потолок, стеллажами, заставленными пухлыми томами. Мы расположились в креслах, окружавших овальный журнальный столик. Эндрю налил хорошего виски из бара, я достал сигары. Мы закурили, и к запаху бабушкиного сундука, который царил в библиотеке, добавился аромат плотного сигарного дыма. Я посмотрел на Эндрю.
– Сигары ваши и вправду хороши, – признал он. – Земляные тона, легкое перечное послевкусие и где-то фоном – цветочные ноты… Да, определенно, это очень неплохая сигара.
– Мне лестно это слышать.
Триплэйд затянулся, выпустил струю дыма вверх и, провожая его задумчивым взглядом, спросил:
– Я не стал поднимать этот вопрос за столом, но… скажи, Максим: действительно ли русские всецело поддерживают политику Путина, или это все выдумки СМИ?
– Сказать по правде, я политику не обсуждаю, поскольку сам политиком не являюсь, а гражданское население в нашей стране, по сути, из политического процесса исключено. Иными словами, тратить время на то, что тебя не касается, мне кажется непозволительной роскошью.
– То есть ты не согласен с высказыванием Черчилля: «Если вы не занимаетесь политикой, то очень скоро политика займется вами»? – прищурившись, спросил лорд.
– Я даже не уверен, что оно действительно принадлежит Черчиллю, – мягко улыбнулся я. – И, вдобавок, что-то подсказывает мне, что фразу переврали.
– Почему ты так решил?
– Потому что политика занимается всеми, так или иначе, и никаких дополнительных условий для этого не нужно. Именно поэтому мне куда ближе фраза Шарля де Монталамбера: «Вы можете не заниматься политикой, все равно политика занимается вами». Полагаю, что-то подобное имел в виду и Черчилль, но его слова неверно донесли.
Улыбка тронула губы Эндрю.
– Да уж… – пробормотал он. – Политика – та еще клоака…
– Позволите мне тоже задать вам несколько вопросов? – спросил я, наблюдая за тем, как лорд берет свой стаканчик с виски.
– Давай, конечно! – легко согласился Эндрю. – О чем бы ты хотел меня спросить?
– Мне интересно, что вы думаете о Лермонтове.
– Ну, здесь я, наверное, буду банален: он – гений. Между ним и обычными, «нормальными», людьми – пропасть.
– А в чем вот это отличие заключается, между «нормальным» человеком и Лермонтовым? – вставил Чиж.
– Нормальный человек, живя в своем мире, вполне осознает наличие бесчисленности других миров, но сводит все к двумерности пространства: есть его мир – и все остальные. Отсюда странная уверенность, что любое действие или высказанная мысль всегда имеет второй смысл. Нормальность – это «знание» двусмысленности существования… но невозможность понять, что смыслов может быть и три, и пять, и ноль. Пространство Лермонтова явно было куда объемней.
– Как думаете, это позволяло Лермонтову быть свободным? – спросил я.
– Если ты понимаешь под свободой некое «райское состояние», в котором не хочется ничего менять, потому что оно и так идеально, то нет. Он все время находился в поиске, но просто однажды решил, что окружающим об этом знать не следует, и закрылся. Внутри тех стен, которыми Лермонтов отгородился, он был единоличным хозяином, и это, с одной стороны, было крайне удобно… с другой, порой ему становилось невыносимо скучно, и тогда он выбирался в мир, чтобы развлечься… и нередко от этого страдал – когда натыкался на людское непонимание.
– А в чем, по-вашему, главная причина бегства Лермонтова от общества?
– Полагаю, он понял, что любые привязанности – дружба, любовь к близким и женщинам – лишь отвлекают его от постижения мира. Все эти отождествления – национальные, классовые, религиозные, партийные, прочие… Они нужны в первую очередь идиотам, которые не имеют других точек опоры, которые привязываются этими нитями к окружающей действительности и потом до самой смерти болтаются на них, как марионетки.
– Выходит, Лермонтов полагал, что у него было некое сакральное знание о людях, в частности – о российском светском обществе, о Боге, и он постоянно стремился расширить это знание?
– Не совсем так. Безусловно, Лермонтов, как и все русские, был уверен, что мир пребывает во зле, а высший бог отправляет вам посланцев, чтобы дать знание, как освободиться от тирана. При этом абсолютное большинство русских использует любую возможность, чтобы только не знать способов это сделать. И это стремление в вас сильнее даже, чем стремление ничего не делать… до тех пор пока из-за этого бездействия вы в результате действий власть имущих не оказываетесь у края пропасти и не видите, как туда сваливаются ваши соотечественники. Тут у вас в голове наконец-то что-то щелкает, и вы реагируете на происходящее революцией… а потом все снова возвращается на круги своя, все повторяется снова и снова… Лермонтов же, напротив, пытался высшее знание постичь, и это вело его к личной революции против общества. Стать настоящим бунтарем он просто не успел – восемь вызовов на дуэль много даже для русской рулетки – но, проживи Михаил Юрьевич еще хотя бы лет двадцать, мы бы узрели его во всей красе… Хотя сомневаюсь, что это помогло бы что-то кардинально изменить. Слишком глубоко в русских сидит вера в то, что к упадку приводит лишь неудачное стечение обстоятельств и что перевороты и бунты – лучший способ все исправить. Но у нас в Шотландии не было революций не благодаря удаче, мы их просто не устраивали. И в этом нет никакого везения. Мы находили компромиссы, а не ломали все до основания, передавая власть из рук обнаглевших негодяев в руки негодяев голодных.
– В таком случае вдвойне интересно, мог ли Лермонтов кардинально изменить свою жизнь, окажись он в Шотландии – спокойной, миролюбивой, безмятежной?
– Увы, изменить свои правила жизни практически невозможно. Особенно сложно, если в зрелом возрасте переходишь с одного языка на другой. Самое страшное… – Лорд сделал солидный глоток виски. – Самое страшное, что, меняя правила в середине жизни, Лермонтов мог оказаться в конце в чужой или, точней, в начале своей собственной, и следующие несколько лет попросту потерял бы на эту внутреннюю перестройку.
– То есть Лермонтову совершенно нельзя было помочь в его фатализме?
– Безусловно, нет. Лермонтов, как и чуть раньше Пушкин, следовал своим правилам, подспудно стремясь к смерти. И, что самое интересное, в отличие от Александра Сергеевича, Лермонтов эти правила даже любил.
Я медленно кивнул. Чем больше я читал про Михаила Юрьевича, чем больше узнавал о нем, тем сильней укреплялся в мысли, что всю сознательную жизнь он стремился к смерти. Возможно, Лермонтов и не хотел лишаться жизни, но, определенно, ему нравилось прогуливаться на самой границе бытия и небытия.