Они выбрались из экипажа и устремились к дверям. Лермонтов шел впереди, Монго и Уваров тактично держались чуть позади. Резво взбежав по ступенькам, Мишель отворил дверь ключом и вошел в квартиру. Изнутри доносились негромкие голоса: два женских и один мужской. Заслышав громкий топот Лермонтова, невидимые собеседники смолкли на время – ровно до того момента, как поэт громко воскликнул:
– Святослав!
– Мишель… – протянул мужской голос.
Уваров и Монго, пройдя через коридор, остановились на пороге гостиной, наблюдая такую картину: две женщины, одна – совсем еще юная, лет двадцати, другая – совсем старушка, сидели на кровати Лермонтова подле красавца Раевского, который с растерянным видом хлопал по плечу Мишеля, повисшего у него на шее.
– Прости меня, прости меня, милый Святослав… – бормотал поэт еле слышно.
Завидев гостей, Раевский торопливо поприветствовал их сдержанной улыбкой и представил женщин, сидевших рядом с ним. Это оказались его мать Дарья Ивановна и сестра Аня. Монго и Уваров поздоровались и тоже назвали свои имена.
Лермонтов, наконец, выпустив друга из объятий, поднялся и с робкой улыбкой сказал:
– Меня вы, безусловно, помните…
– Помним, Мишенька, – тихо сказала мама Раевского.
Лермонтов посмотрел на нее глазами, полными слез, и тихо сказал:
– И вы меня простите, Дарья Ивановна…
– Прекращай, Мишенька, – поморщилась старушка. – Единственное, о чем тебя прошу – не впутывай больше Славочку в эти истории…
– Маменька! – залившись краской, воскликнул Раевский. – Мишель никуда меня не впутывал, оставьте это! У меня, в конце концов, своя голова на плечах имеется!
– Ну-ну… – произнесла Дарья Ивановна, загадочно улыбаясь.
Мать с сестрой не задержались надолго – видимо, решив не смущать молодых людей, они покинули квартиру полчаса спустя после приезда Лермонтова и его друзей. Едва дверь за Дарьей Ивановной и Аней закрылась, Мишель сказал:
– Поедем в Павловск к цыганам, милый друг?
– Звучит заманчиво, – признался Раевский. – Сложно вспомнить, когда я гостил у них в последний раз…
– Да буквально за месяц до нашего ареста ездили, – пожал плечами Лермонтов.
– Ну, так сколько уже воды утекло? Два года с лишним минуло…
– И вправду… – пробормотал Лермонтов.
Он крепко задумался о чем-то, и Раевский, видя это, коснулся руки друга.
– Что тебя гложет, Мишель? – спросил Святослав.
– Да до сих пор не могу себе простить того, что с тобою сделали из-за меня… – нехотя признался Лермонтов.
Глаза его снова заблестели, и он отвернулся, не желая, чтобы другие обратили на это внимание.
– Из-за тебя? – ухмыльнулся Раевский. – Да нет, тут не твоя вина и не моя, что они настолько боятся любого порицания… Им только лесть подавай. Об этом ты и сказал, то есть по больному ударил, вот они и решили нас хорошенько проучить, чтобы не повадно было…
– Ты меня не верно понял, – с улыбкой сказал Лермонтов. – Я совершенно не жалею о том, что написал тот стих. Я жалею лишь о том, что, кроме меня, пострадал еще кто-то.
– За правое дело пострадать не зазорно. Поэтому – забудь. Куда ты там меня звал, к цыганам? – Раевский хлопнул себя ладонями по бедрам и резко встал с кровати. – Ну-с, в путь, друзья?
Дорога в Павловск прошла в оживленной беседе. Больше всех говорили, конечно же, Лермонтов и Раевский – обоим безумно хотелось обсудить все то, что они во время разлуки боялись доверять бумаге. Уваров видел, что страх, который сковывал Мишеля до встречи, испарился, точно папиросный дым; поэт снова был остроумен и весел, возможно, даже более чем раньше. И Петр Алексеевич прекрасно понимал друга – ведь чуть более года назад сам был точнехонько на его месте.
– А, кстати, рисование, – сказал Раевский. – Продолжаешь? Или забросил?
– Продолжаю, да еще как!.. Привез с Кавказа несколько картин, написанных маслом, они сейчас у бабушки, заедешь как-нибудь в гости – обязательно покажу… Горы очень вдохновляют, знаешь ли.
Уваров, заслышав это, улыбнулся:
– А прежде ты, помнится, считал, что рисование – это ремесло, а не творчество, и потому вдохновения не требует.
– Признаю, был неправ, – сказал Лермонтов. – И то, и другое – все-таки творчество, только разного назначения. Ежели словом можно ранить и даже убить, то картины не имеют такой губительной силы – они, скорей, являются отпечатком времени, художественной летописью времени, в котором они были нарисованы.
У цыган Мишель и компания пробыли до глубокой ночи – пили, наслаждались атмосферой нескончаемого праздника, царящей здесь, и с удовольствием слушали любимые песни Лермонтова. Из-за вина, табачного дыма и шума, который окружал их весь вечер, Уваров почти не запомнил слов, но одна строчка надолго запала ему в душу.
«А ты слышишь ли, милый друг, понимаешь ли…»
Мишелю эта песня нравилась больше прочих, однако, слушая ее, он отчего-то не веселился, а, напротив, грустил, тихо подпевая цыганам. Уваров, видя это, ломал голову, силясь понять, что тому причиной, но так и не смог: настоящее, как казалось Петру Алексеевичу, не сулило Лермонтову и его товарищам никаких проблем – царь в итоге простил и самого поэта, и его друга, Раевского, ссылки обоих завершились возвращением в Петербург, и дела против друзей Бенкендорфом были закрыты…
И все же Лермонтов печалился.
Будто уже тогда знал, что ждет его впереди.
* * *
2018
Аббатство Плискарден находилось в 250 километрах от города Сент-Эндрюс и примерно в 200 – от дома Жени, в долине, облюбованной несколькими знаменитыми винокурнями. Бенедиктинский монастырь образца XIII века, который, подобно замкам в графстве Файв, долгое время прибывал в упадке, но в XIX столетии обрел новую жизнь. Около семидесяти лет назад монастырю и вовсе присвоили статус аббатства, и с тех пор Плискарден процветал. Воздух здесь был свежий и чистый; сказывалась близость Северного моря – миль тридцать, не больше.
– А сюда мы зачем приехали? – спросил Чиж, исподлобья глядя на меня.
Его терпение практически иссякло. Это было заметно невооруженным глазом, особенно мне, старому другу, знавшему Вадима много лет. К счастью для Чижа, на Плискардене места Лермонтова заканчивались, и мы переходили в более ненавязчивую фазу путешествия – с теми самыми «кабачками», о которых так грезил мой спутник.
Я, конечно же, не стал заострять внимание на интонации Вадима и просто ответил на его вопрос:
– Потому что тут хранится древнейший герб рода Лермонтов, ну и, вдобавок, Джордж Лермонт был настоятелем этого монастыря в начале XVI века.
– Опять Джордж? – удивился Вадим. – Сколько Джорджей было в роду Лермонтов?
– Честно говоря, не считал, – пожал плечами я.
Путь от Сент-Эндрюса забрал у нас немало времени и сил: на парковку аббатства мы прибыли только в пять вечера и теперь сидели на мотоциклах, курили и собирались с мыслями. Ноги немного гудели, но аромат сигар приятно расслаблял. Ветер развевал колоритный флаг аббатства, состоящий из трех полей. Верхнее, прямоугольное, занимало половину полотна и повторяло флаг Шотландии – белый Х на синем фоне – с той лишь разницей, что справа и слева находились белые же звезды. Нижняя часть была поделена пополам, на желтый и черный квадраты. На черном неизвестный художник изобразил некое адское чудовище, из пасти которого торчала человеческая рука с зажатым в ней крестом. Рука и распятие занимали как раз-таки желтый квадрат.
– Богатая фантазия у того, кто это придумал, – заметил я, после долгого созерцания флага. – Наверное, это означает что-то вроде «Непоколебимая вера может победить любое зло»?
– Наверное, – буркнул Чиж.
– Ладно, пошли. Не хочу терять время, тем более приехали вроде бы не поздно…
Однако я ошибся: в центре для гостей, где мы хотели честно купить билеты, никого не было, что могло значить только одно – сегодня аббатство для посетителей закрыто.
– Что будем делать? – спросил Вадим, когда я вернулся на парковку и рассказал о своем печальном открытии.
Я окинул здание аббатства задумчивым взором. Уезжать, не посмотрев на древнейший герб Лермонта, не хотелось. Но искать ночлег в окрестностях и завтра снова возвращаться сюда… Чиж бы мне этого не простил. Взвесив все за и против, я решительно устремился к дверям, на ходу бросив:
– Предлагаю пойти напрямик, а там – как получится.
Я не видел лица Чижа, но, судя по звуку шагов, он все-таки последовал за мной.
Подойдя ко входу в собор, я постучал. Тишина. Тогда я открыл дверь – она, как и везде в Шотландии, оказалась незапертой – и проник внутрь. В зале царила полутьма; свет с трудом проникал внутрь через пестрые витражи, украшавшие дальнюю стену. Пахло расплавленным воском. Внизу под витражами находилась темная дверь, слева от которой, как я понял почти сразу, была развернута некая экспозиция. Поначалу я собирался отправиться прямиком к ней, но неожиданно мое внимание привлекло нечто, висящее на стене справа от входа. Прищурившись – всему виной был недостаток света – я приблизился к находке вплотную.
Безусловно, это был он – древнейший герб рода Лермонтов, высеченный из камня. Даже на первый взгляд ему было гораздо больше лет, чем тому, который находился в городской ратуше Сент-Эндрюса.
– Смотри, – я указал на герб. – Вот она, главная наша цель.
Чиж нехотя подошел ко мне и уставился на реликвию.
– Интересно, – только и сказал он после недолгой паузы.
– Пойдем, посмотрим на экспозицию, – предложил я.
На первой из ряда пятиугольных панелей были вывешены газетные вырезки вперемешку с черно-белыми фотографиями монастыря. Я лишь скользнул по ним рассеянным взглядом. А вот список, который тянулся от пола до самого верха следующей панели, меня действительно заинтересовал.
– Смотри, тут вся история в датах, – сказал я. – Начиная с 1215 года, когда его основали, как валлискалийский монастырь, и до наших дней…
Мой палец скользил вниз до тех пор, пока не уткнулся в табличку с 1509 годом.