– Николай I, насколько я помню, объявил его безумным?
– Да, именно. Вы читали книгу «Чаадаев» Бориса Николаевича Тарасова, известного филолога?
– К сожалению, нет.
– Там приводится показательная реакция на «Философическое письмо», опубликованное в журнале «Телескоп» в октябре 1836 года: тогда студенты Московского университета пришли к председателю цензурного комитета графу Строганову и заявили, что готовы с оружием в руках вступиться за оскорбленную Россию. Отвечать на слово силой оружия – классический пример варварства, когда в ответ на критику пророков в них летят камни от разъяренной толпы. Но хуже всего было то, что царь поддерживал такой дикарский подход: указом Николая журнал «Телескоп» был запрещен, а вместе с ним – и журнал «Молва», планирующий печать лермонтовскую драму «Маскарад».
– Интересно, Лермонтову досталось по совокупности – за «Маскарад» и поддержку Чаадаева?
– Как знать, как знать… Доподлинно известно лишь, что «Маскарад» тоже был запрещен, а жизнь Чаадаева после публикации «Философического письма» оказалась буквально разрушена. Его вынуждали ежедневно посещать царского лекаря, дабы следить за умственным состоянием «пророка»; общество отвергло его; здоровье расшатывалось, а нервы окончательно расстроились. Постоянный страх умереть привел к тому, что до конца жизни Чаадаев находился в одиночестве.
– Ну, насколько я знаю, Белинский, Хомяков и часть московских литературных кругов продолжали поддерживать с ним связь, – заметил я. – Так же достоверно известно и о личной встрече Лермонтова с Чаадаевым 9 мая 1840 года на обеде у Гоголя в честь именин.
– Не думаю, что салонный успех был панацеей от одиночества, – мягко сказал Шура. – Тот же Лермонтов – он ведь едва не разделил участь Чаадаева. Да, безусловно, стихотворение на смерть Пушкина сделало его знаменитым, но оно же отвернуло от Михаила Юрьевича царя. Что характерно: Николай искренне считал любого, кто выступает с критикой в его адрес, безумцем, сумасшедшим. Он и к Лермонтову лекаря посылал, чтобы убедиться в его душевном здоровье. И только потом велел арестовать.
– То есть обличительный и гневный тон статьи Чаадаева и «Смерть поэта» Лермонтова были настолько дискомфортны русскому обществу, что оно пыталось объяснить позицию авторов следствием помешательства?
Шура грустно усмехнулся
– Конечно, сегодня, опираясь на работы Гоголя, Толстого, Достоевского говорить о пророках в русской литературе значительно легче. Но в первой половине XIX столетия для власти и общества то, что русские литераторы взяли на себя обличительную роль, действительно было шоком. Тот же Лермонтов, кажется, лишь за несколько месяцев до смерти в стихотворении «Пророк» полностью осознает трагическую судьбу поэта-гражданина, взвалившего на себя эту непосильную ношу.
– Я хотел вспомнить известное высказывание, что «нет пророка в своем отечестве», но, получается, именно пророческие произведения стали хребтом русской литературы!
– Да, безусловно, – согласился Шура. – Историк литературы Владислав Ходасевич однажды очень верно заметил: «Ни одна литература не была так пророчественна, как русская. Если не каждый русский писатель – пророк в полном смысле слова (как Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский), то нечто от пророка есть в каждом, ибо пророчествен самый дух русской литературы. И вот поэтому – древний, неколебимый закон, неизбежная борьба пророка с его народом, в русской истории так часто и так явственно проявляется. Дантесы и Мартыновы сыщутся везде, да не везде у них столь обширное поле действий».
– Разговор с вами напомнил мне одну мысль, которую я обдумываю уже довольно долго, – сказал я. – Так уж получается, что у нас в стране нет культуры наследования «от отца к сыну» – тот же отец Лермонтова промотался до нитки и, по итогу, фактически продал Михаила его бабушке, Арсеньевой, урожденной Столыпиной. Но при этом культурное наследие у нас крайне богатое. И вот мне иногда начинает казаться, что это бесправие Лермонтова и других известных творцов является этаким стимулятором, подталкивающим их к написанию великих произведений. Иными словами, все выдающиеся люди искусства в России живут и жили вопреки, а не благодаря. И если сначала они идут против обстоятельств какого-то житейского плана, то в этот судьбоносный момент «становления пророками Отечества», если можно так его назвать, им начинает противостоять сама страна в лице ее правителей. И вот те, кто преодолевает это сопротивление, тот остается в веках. Такая вот теория.
– Очень интересно замечено, Максим. Однако я бы добавил, что речь идет об истинном величии. Только оно составляет культурное наследие России, несмотря на все изменения ее знамен и гимнов. Оглянитесь назад – кто остался на виду? Те самые столпы, жившие вопреки, они своими произведениями пережили свое время. Тогда как, например, Гайдар хоть и остался литературной величиной, значительно утратил популярность после очередной смены курса. Это удивительно, Максим, по-настоящему удивительно – когда страна с многовековой историей дважды за столетие объявляет себя «молодой», отказываясь от наследия прошлых поколений и начиная все, будто с чистого листа. Но это же лучшая проверка на прочность: и большевики, и нынешние государственники – все отдавали дань уважения столпам литературы калибра Пушкина или Лермонтова, хоть и отчаянно пытались заменить этих пророков на своих, искусственно вскормленных. Однако пророки, как вы верно заметили, не рождаются в правительственных инкубаторах – потому что истинные предсказания не имеют да и не должны иметь привязки к власти, смысл их существования – культурный рост страны. Те, кто выбирает подобный жизненный путь, обречены на непонимание окружающих и, как следствие, одиночество. Будь Лермонтов проще, не меряй он других по себе, возможно, у него было бы куда больше друзей по жизни… но разве запомнился бы он нам тогда, разве сохранил бы те мятежные черты? Конечно же, нет…
Наша беседа длилась меньше, чем мне бы хотелось: к Шуре пришел доктор, чтобы выполнить ряд плановых процедур.
– Приятно было пообщаться, Максим, – сказал Шихварг на прощание. – Давайте продолжим нашу беседу через несколько дней?
Разумеется, я согласился. Увы, этот разговор оказался последним: через два дня Шура умер. Болезнь, мучившая его последние годы, все-таки взяла свое. Шуре Шихваргу было 95 лет, и даже в последние мгновения жизни он продолжал трудиться над новым сборником стихов…
Такова судьба настоящего творца: продолжать творить, несмотря ни на что.
Тому, кто позволил обстоятельствам себя остановить, никогда не стать пророком.
* * *
1842
Дверь трактира отворилась, вошел незнакомец. Хозяин на время отложил в сторону тряпку, которой вытирал стойку, и хмуро уставился на гостя. Ему было на вид лет двадцать пять, может, чуть меньше – густая русая борода, морщина, пересекающая лоб, и хмурый взгляд из-под насупленных бровей немного сбивали с толку.
Прихрамывая, незнакомец подошел к стойке и хрипло сказал:
– Я ищу Башню Томаса.
– На кой черт вам эта груда развалин, сэр? – хмыкнул хозяин.
Не говоря более ни слова, незнакомец со всего размаху грохнул ладонью об поверхность – так, что даже стаканы подпрыгнули.
Мгновение спустя рука соскользнула вниз, и хозяин с замиранием сердца уставился на кольцо, которое осталось лежать на стойке.
Надпись на нем гласила «Anima mea, memor fui…» («Моя душа, я помню…», лат.).
P.S.
1831-го ИЮНЯ 11 ДНЯ
Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачён.
Как часто силой мысли в краткий час
Я жил века и жизнию иной,
И о земле позабывал. Не раз,
Встревоженный печальною мечтой,
Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
Не походили на существ земных.
О нет! Всё было ад иль небо в них.
Холодной буквой трудно объяснить
Боренье дум. Нет звуков у людей
Довольно сильных, чтоб изобразить
Желание блаженства. Пыл страстей
Возвышенных я чувствую, но слов
Не нахожу и в этот миг готов
Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь
Хоть тень их перелить в другую грудь.
Известность, слава, что они? – а есть
У них над мною власть; и мне они
Велят себе на жертву всё принесть,
И я влачу мучительные дни
Без цели, оклеветан, одинок;
Но верю им! – неведомый пророк
Мне обещал бессмертье, и живой
Я смерти отдал всё, что дар земной.
Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты,
Хоть не поймёт их, удивленный свет
Благословит; и ты, мой ангел, ты
Со мною не умрёшь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твое: на что им мертвых разлучать?
К погибшим люди справедливы; сын
Боготворит, что проклинал отец.
Чтоб в этом убедиться, до седин
Дожить не нужно. Есть всему конец;
Не много долголетней человек
Цветка; в сравненьи с вечностью их век
Равно ничтожен. Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна.
Так и её созданья. Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея гнётся в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум.
Тут был я счастлив… О, когда б я мог
Забыть что незабвенно! Женский взор!
Причину стольких слез, безумств, тревог!
Другой владеет ею с давных пор,