– Не будь таким! Не будь таким, слышишь?!
Лёнька попадает в крепкие отцовские руки и слышит, наконец, такой привычный и родной, мужественный голос:
– Не буду таким, сынок, никогда больше таким не буду!
И всё становится на свои места. Он снова и навсегда сын этого самого дорогого для него человека.
Они долго сидят обнявшись. Потом папка берёт со стола связку писем и протягивает Лёньке.
– От кого это? – неуверенно спрашивает Лёнька.
– Это, сынок, мои письма маме. Они лежали под твоей подушкой. Нам хотелось, чтобы ты прочёл их самостоятельно. Но мы слишком затянули с этим решением. Ты же в тот день на рыбалку уехал. Потом – нелепый разговор с Космачом. Поверь, даже он толком ничего не знал о моей беде. А твоя болезнь – это результат моей трусости, слабохарактерности и, чего греха таить, негодяйства по отношению к вам с мамой.
Лёнька видит, как нелегко даются отцу эти слова. Он нехотя берёт конверты в руки и кладёт их на одеяло.
– Нет, папа. Если бы раньше… теперь лучше ты расскажи мне всё своими словами.
– Может, ты и прав.
Отец медленно встаёт, отходит к окну, долго смотрит на заснеженное пространство между домами и негромко начинает:
– Неожиданно для всех, а больше всего для себя самого, на последней медкомиссии выяснилось, что летать я больше не смогу. Сердце дало сбой. И, как сказали врачи, очень серьёзный сбой. Даже в госпиталь хотели законопатить. Я до сего дня знать не знал, с какой стороны груди оно у меня находится. Все разговоры с комиссией, обещание заняться здоровьем ни к чему не привели. Приговор – наземная служба. И я ушёл в штопор. Ничего не сказав ни маме, ни Космачу, ни тебе, взял отпуск и поехал за своей правдой в Москву.
Погоди… маме же я успел невнятно сказать, что меня, якобы, посылают в командировку, что я ей оттуда напишу. Она по моему отчаянному виду догадалась, что не всё ладно. Но, как жена военного, вопросов не задавала. А жаль. Правда, в ту минуту больше всего на свете я боялся этих самых вопросов. Не мог я толком понять, как это в одночасье можно стать никем и ничем. Увы, сынок, но в эти страшные для меня минуты я думал только о себе, о своих проблемах. И поступил, как последний эгоист. Ты вот предателем меня назвал. Так я и поступил, как самый последний предатель… не криви личико, сынок. Я вижу твоё отражение в стекле. Это горькая истина. Поначалу кинулся я в Москву «за своей правдой». А чего было там искать? Мне ж её тут чётко предъявили. Они же не виноваты, что капитан Строков с катушек слетел. А потом…
– Папа, я понял. Я всё понял…
– Нет, сынок, я должен всё сказать. Озлобился я тогда на весь мир. И тогда же впервые в жизни заглянул в рюмку. А в этом состоянии умудрился ещё и физиономию кое-кому набить.
– Ты!?
– Как-то вечером я сидел на скамеечке в парке и думал, как жить мне дальше. А тут двое паршивых шпанят стали грубо приставать к девушке. Девчонке совсем, можно сказать. Рядом находились мужики, которые по своим параметрам были обязаны ей помочь, но кишка у них оказалась тонка. Я кинулся ей на помощь практически сразу. Мерзавцев уложил на асфальт, а девчонка исчезла. Появилась милиция! Они лежат, я стою. Меня и забрали. Свидетели предпочли раствориться. А те оклемались и заявили, что я их избил ни за что ни про что.
Лёнька вопросов не задаёт, ждёт. Отец поворачивается, подсаживается к нему на кровать и без остановки заканчивает свой рассказ.
– Но порядочные люди не перевелись, к счастью. На следующий день в милицию пришёл человек, который знал эту девушку и, услыхав от неё эту историю, уговорил пойти в милицию, выручать своего спасителя. Потом она плакала и просила у меня прощение за то, что с перепугу удрала. Меня освободили под подписку о невыезде. Я вызвал маму на переговоры. Она ничего не поняла. Вернее, поняла, но немного иначе. Решила, что у меня с той девушкой роман. Смех и грех! Побежала за советом к Ане с Космачом. Я ей одно письмо написал, потом другое. Попросил пока никому ничего не говорить. Стыдно же! Офицер, заслуженный лётчик. А в такой переплёт попал. Слово она сдержала. А время-то идёт. Я хоть и на свободе, но под подпиской. Ломали голову, как тебе всё это объяснить. Решили, когда вернусь, во всём открыться. Потом был суд. Меня оправдали. Я в аэропорт. Камчатка закрыта…
– Я чувствовал это. Даже встречать тебя в аэропорт приходил.
– Знаю, сынок. И вины этой мне перед тобой долго не избыть. А тут ещё по дороге домой в самолёте старого друга по лётному училищу встретил. При очередной посадке в Хабаровске он меня и подбил рюмку коньяка махнуть. Последнюю рюмку в этой жизни, веришь? – отец протягивает ему свою ладонь.
– Верю, папка! – отвечает сын, и они скрепляют эти слова настоящим, мужским рукопожатием. – А что ты будешь делать? Летать-то тебе не разрешают.
– Этот вопрос уже решён. Как у Визбора про капитана Донцова поётся? «Майор он отныне, инструктор отныне, женат он, в конце концов».
– Ты – майор? Ура!
– Позже салютовать будем. Когда Космач с Аней по этому поводу в гости к нам заявятся.
– Ой! – Лёнькино лицо покрывается густой краской. – Я его…
– Знаю, – мягко останавливает его отец. – Это тоже моя вина. Я от него уже по полной программе получил. По заслугам получил, но был реабилитирован. Кстати, разведка в лице Иры донесла, что тебя одноклассники в Домовые определили? Но это мы с тобой, сынок, пересмотрим и начнём нашу дружную мужскую жизнь заново.
– Начнём, папка! Только мне нравится быть Домовым. Правда, дядя Космач сказал, что я ещё так… Домовёнок, одним словом. А чем плохо? Домовёнок из пятого «А». Надо же за дом, в котором живёшь, уметь ответ держать.
Ведь так, папка?