Вообще вся моя жизнь кажется мне до странности отчужденной. Я любил архитектуру и мечтал, что мое имя войдет в историю благодаря моим зданиям. Но моя настоящая работа заключалась в организации гигантской технологической системы. С тех пор моя жизнь была связана с делом, к которому в глубине души я испытывал неприязнь.
Но не обманываю ли я себя? Поскольку не осталось ничего из того, что я построил, смогу ли я вообще остаться в памяти людей как архитектор? А мои организационные достижения? Разве они не устарели, разве они сейчас кому-нибудь нужны? В таком случае, может быть, годы, проведенные в тюрьме, и станут той лестницей, по которой я все-таки взойду в столь желанное когда-то царство истории. Возможно, это как-то связано с моим чувственным отношением к Шпандау, с тем фактом, что я, вероятно, никогда по-настоящему не хотел уходить оттуда. Когда ко мне начнут приходить люди из внешнего мира, о чем бы я предпочел говорить с ними — о зданиях, прославлявших тиранию; о технологиях, столь успешно продлевавших войну; или о Шпандау, которую я просто терпел?
Сейчас мне часто снятся такие сны: я возвращаюсь в Шпандау, чтобы кого-то навестить. Охранники и директора приветливо встречают меня как человека, которого им не хватало. Я с беспокойством смотрю на заброшенный сад и неухоженные дорожки. Каждый день я снова наматываю свои круги, читаю в камере или подаю сигнал, вызывая охранника. Когда через несколько дней я хочу уйти домой, мне вежливо дают понять, что я должен остаться. Мне говорят, что меня выпустили по ошибке. Мой срок еще не закончился. Я напоминаю, что ждал целых двадцать лет до самого последнего дня, но охранники пожимают плечами: «Оставайтесь здесь, мы ничего не можем поделать». Приходит с инспекцией генерал, но я не жалуюсь, что меня держат здесь по ошибке. Я говорю, что со мной хорошо обращаются. Генерал улыбается.
Иллюстрации
Шпеер и Гитлер, 1938
Слева направо: проф. Брукман, мэр Нюрнберга В. Либель, Риббентроп, Гитлер, Шпеер. Нюрнберг, 1937
Гитлер и Шпеер инспектируют строительство стадиона в Нюрнберге, 21 марта 1938
Геринг, Гитлер и Шпеер на прогулке, 10 августа 1943
В самолете, 1943
На испытаниях танка «Пантера», 1943
Высшие офицеры и руководство Германии, включая Геббельса и Шпеера, на испытаниях ракеты «Фау-2» в Пенемюнде. Август 1943
Альберт Шпеер в Финляндии, декабрь 1943
Ксавье Дорш, Альберт Шпеер и Карл Дёниц наблюдают за учениями, 1944
Шпеер, Мильх и Мессершмитт, май 1944
Альберт Шпеер и Эдуард Мильх, 1 мая 1944
На военном заводе, май 1944
Альберт Шпеер и Густав Цанген на Западном фронте, 1944
Арест Дёница, Шпеера и Йодля, май 1945
Нюрнбергский процесс
Мой адвокат, доктор Ганс Флекснер, невысокий берлинец, обладавший удивительным даром красноречия, так объяснял свою линию защиты: «Если вы возьмете и объявите себя ответственным за все происходившее в те года, то выставите себя более важной фигурой, чем на самом деле, и вдобавок привлечете к себе неуместное внимание. Это может закончиться смертным приговором. Почему вы сами упорно твердите, что вы погибли? Пусть это решит суд».
В Нюрнберге нас с Флекснером разделяла проволочная решетка с мелкими отверстиями, и разговаривали мы под постоянным наблюдением американского солдата. Слева в нижней части деревянной рамки было отверстие, через которое адвокат обменивался документами со своим клиентом; но все бумаги сначала просматривал солдат.
В Нюрнберге я много рисовал. Я часто рисовал романтические замки и посылал детям.
Моя камера в Шпандау 3 метра в длину и 2,7 метра в ширину. Если учесть толщину стен, эти размеры увеличились бы почти вдвое. Высота потолка 4 метра, поэтому камера не кажется слишком тесной. Как и в Нюрнберге, оконные стекла заменили мутной коричневатой целлулоидной пленкой. Но когда я встаю на деревянный стул и открываю фрамугу, то вижу сквозь прочные железные прутья верхушку старой акации, а по ночам — звезды.
Сплю я на черной железной койке 1,9 метра в длину и всего 0,79 в ширину.
У длинной стены стоит кушетка с соломенным тюфяком. Вместо подушки я кладу под голову одежду. Ночью я укрываюсь четырьмя американскими шерстяными одеялами, простыней нет. Длинная стена за кушеткой до блеска вытерта телами прежних обитателей. Таз для умывания и картонная коробка с несколькими письмами стоят на расшатанном столике.
Я нарисовал себя, завернутым в одеяло, все нижнее белье намотано на ноги. В камере — адский холод.
Днем я накрываю койку одеялом и превращаю ее в кушетку. В отличие от нюрнбергских кроватей, в Шпандау есть подголовник, подушка, наматрасник и простыни.
Шкаф заменяет небольшая открытая полка, 0,43 на 0,54 метра, которая висит на стене. Там я держу мыло и другие личные вещи. Куртка, пальто и полотенца висят на крючках.
В камере стоит стол 0,48 метра шириной и 0,81 длиной. Грязно-коричневый лак отслоился, истертый поколениями заключенных, и под ним виднеются древесные волокна. Мои вещи обычно лежат на столе: фотографии, книги и письма.
Уже десять дней работаю над мемуарами. Каждое утро после уборки камеры я надеваю свитер, натягиваю на голову шерстяную шапку, раскуриваю трубку, чтобы привести мысли в порядок, и открываю форточку, наполняя камеру кислородом. Днем я кладу толстый справочник по строительству на согнутые в коленях ноги, так что любопытным наблюдателям не видно, что я делаю.
Архитектор часто автоматически подсчитывает «кубатуру» здания, вот и я только что прикинул, что объем тюрьмы, в которой содержат нас, семерых заключенных, составляет примерно 38 000 кубических метров. По сегодняшним ценам строительство такого помещения обошлось бы в семь-восемь миллионов марок. Таким образом, моя одна седьмая часть, а размером с небольшой дворец, стоит более миллиона марок. Никогда еще не жил с таким размахом.
Наша жизнь в Шпандау протекает спокойно. Кое-что импровизировали на ходу, потому что они еще не до конца разработали схему управления. Оккупационные войска, стоящие на вышках по периметру тюрьмы и у ворот, меняются каждый месяц. Сначала на пост заступают русские, потом американцы, за ними британцы и, наконец, французы.
Солдаты держат шаг под ритмичное «раз-два!». Перед каждым поворотом дорожки сержант командует «направо» или «налево», как будто взрослые люди сами не знают, куда поворачивает дорога, только потому, что одеты в форму. До чего странный этот солдатский мир. Англичане тоже строго соблюдают строевой порядок. Такую дотошность обычно с некоторым презрением называют прусской. Французы, с другой стороны, ведут себя расслабленно, как на загородной прогулке. Русские ходят строем, но без напряжения.
Дёниц часто подолгу смотрит вдаль, словно превратившись в камень.
Теперь мы много часов проводим в саду площадью от пяти до шести тысяч квадратных метров. Здесь много ореховых деревьев и высоких кустов сирени.
Около двух лет назад по предложению Катхилла я занялся благоустройством нашего сада, постепенно превращая его в парк. Я устроил замысловатые ступенчатые террасы, засеял газоны, посадил форзиции, лаванду, гортензии и розы. А еще — двадцать пять кустов сирени, которые сам вырастил. Вдоль дорожек я разбил клумбы с ирисами, 2,5 метра шириной и 50 метров длиной. Сегодня привезли саженцы сосны, березы и липы. С таким богатым растительным материалом я могу приступить к созданию ландшафтного парка.
Теперь я могу делать все что угодно в своей части сада. Весной я выкопал яму глубиной около полуметра и разбил сад камней; из нескольких тысяч кирпичей я построил подпорные стенки высотой от двадцати до сорока сантиметров.
Работа в саду постепенно превращается, как неодобрительно заметил Гесс, в манию. Поначалу она была для меня освобождением. Но теперь меня порой пугает заурядность этой механической деятельности. Если я буду постоянно заниматься садоводством, я вполне могу превратиться в садовника как умом, так и душой. Выживание в тюрьме — это проблема равновесия.
Сегодня в первый раз косил новой газонокосилкой. Сопротивление этой машины, как я подсчитал, соответствует перепаду высоты в четыреста метров. Другими словами, я как будто поднялся на невысокую гору в Шварцвальде. В действительности я выкосил четыре тысячи квадратных метров.
Сегодня в саду стоит страшная жара. Ни дуновения. Время от времени прохожу сквозь брызги воды, разлетающиеся из установки для поливки сада. Несколько часов таскал воду для фруктовых деревьев; под большие деревья выливал три лейки, под мелкие — одну или две.
В сильную жару я через день выливаю пятьдесят полных леек, вместимостью десять литров каждая, на растения, которые посадил весной.
Нашел рисунок, в котором отразились мои чувства тревоги и одиночества второго года в Шпандау: человек, затерявшийся во льдах на вершине горы высотой три тысячи метров, и полная тишина вокруг.
Целый месяц работал над рисунком со множеством деталей, которым пытаюсь сказать: нельзя, чтобы разрушенная жизнь стала концом для всех надежд. Деревянные бараки символизируют мои новые стандарты. Колонны портика Большого зала были высотой тридцать метров. Я изобразил их в руинах. На переднем плане — моя жена и я. Головы накрыты саваном.
В течение трех месяцев я работал над рисунком. Две колонны рухнувшего храма в греческом стиле; перед ними сидит скорбящая женщина. Солнце только встало и уже освещает капители. Скоро его лучи дотянутся до развалин; женщина выпрямится после ночи, проведенной в молитвах. Я сделал этот рисунок ко дню рождения моей матери.