Шпандау: Тайный дневник — страница 12 из 101

[6]. При таких цифрах несколько сотен тысяч убитых на этой войне не имели значения. Два или и года мирной жизни восстановят наши потери. Новый Восток сможет принять сто миллионов немцев; в самом деле, он собирался делать упор именно на это.

Гитлер говорил спокойным, сухим тоном, почти монотонно. Но у меня появилось удивительно отчетливое ощущение, что именно там и тогда он пришел к какому-то важному для себя заключению. Это и архитектура, как мне в то время казалось, были его настоящей страстью. В обоих случаях он оперировал огромными величинами.

— Давайте еще раз все хорошенько подсчитаем, Шпеер. В Германии восемьдесят миллионов жителей. К этому числу мы уже можем добавить десять миллионов голландцев, которые на самом деле немцы, и еще — запишите — Люксембург и его триста тысяч жителей, и Швейцарию с ее четырьмя миллионами. А также датчане — еще четыре миллиона; фламандцы — пять миллионов. Потом Эльзас и Лотарингия, хотя я о них невысокого мнения.

Только сейчас в его голосе зазвучало волнение, и он все чаще спрашивал, записал ли я, подсчитал ли, сложил ли. Если полученные цифры не соответствовали его ожиданиям, он добавлял немцев из Трансильвании или Моравии, потом из Венгрии, Югославии, Хорватии. «Все они вернутся к нам. Как и балтийские немцы, а еще триста тысяч южных тирольцев». В Норвегии и Швеции в общей сложности наберется одиннадцать миллионов, продолжал Гитлер. Более того, здесь, на Украине, он повсюду видел светловолосых голубоглазых детишек. Гиммлер подтвердил его предположение, что эти дети — потомки готов. Гауляйтер Форстер и гауляйтер Грейзер сказали ему, что как минимум десять процентов населения Польши имеют немецкие корни. Ту же историю он слышал от рейхскомиссаров в северной и центральной России. Пока он не мог точно подсчитать, сколько человек из восточных районов станут гражданами Германии. «Но все равно пока запишите десять миллионов. Сколько теперь получилось?»

К тому моменту я насчитал около ста двадцати семи миллионов. Но Гитлеру этого было мало, и он не успокоился, пока не вспомнил о будущих показателях рождаемости.

Сидя здесь и пытаясь восстановить в памяти все подробности этой сцены, столь похожей на многие другие, я буквально вижу перед глазами белесые доски нового стола, но не могу понять, какое впечатление произвело на меня тогда опьянение цифрами, в которое вогнал себя Гитлер. Я был потрясен или сразу понял, что эти планы безумны? Ведь именно эта мысль первой приходит мне в голову сейчас, всего несколько лет спустя. Я не могу этого понять. Одно я знаю точно: страстные эмоции, охватывавшие Гитлера во время этих видений, даже тогда были мне чужды. Но я не знаю, что меня сдерживало: нравственные сомнения или скептицизм технаря, который все сводит к проблеме организации. Чувствовал ли я в то время, что присутствую при рождении империи, или та порочность, с которой он раскидывал по земному шару миллионы людей, внушала мне ужас — хотя бы в глубине души? Может, сам ответ кроется в моей, так сказать, амнезии?


28 марта 1947 года. Депортация рабочей силы — бесспорно, международное преступление. Я не подвергаю сомнению свой приговор, хотя другие нации поступают сейчас так же, как мы. Я убежден, что при обсуждении немецких военнопленных кто-нибудь обязательно укажет на законы о принудительном труде, на то, как их интерпретировал и осудил Нюрнбергский трибунал. Смогла бы наша пресса столь открыто и критично обсуждать этот вопрос, если бы принудительный труд не был публично признан преступлением? Если бы я считал свой приговор несправедливым, потому что другие совершают ту же ошибку, эта мысль причинила бы мне больше страданий, чем сам приговор. Это означало бы, что у цивилизованного мира не осталось надежды. Несмотря на все ошибки, Нюрнбергский процесс сделал шаг в сторону возрождения цивилизации. И если мои двадцать лет тюрьмы помогут немецким военнопленным вернуться домой хотя бы на месяц раньше, мое заключение будет не напрасным.


29 марта 1947 года. В современных войнах победа часто зависит от последних десяти процентов. К примеру, на Кавказе с обеих сторон сражались второстепенные танковые части, остатки бронетанковых дивизий. Предположим, осенью 1942-го Гитлер, задействовав лучшее оружие и многочисленные войска, сумел бы укрепить позиции от Каспийского моря вдоль Волги и до Сталинграда. С юга их прикрывал бы непреодолимый массив кавказских гор. Если бы ему это удалось, он сделал бы большой шаг вперед в своей стратегической концепции, согласно которой он шаг за шагом добивался господства над миром.

Меня беспокоит моя двойственность. Я осознал опасный, преступный характер режима и публично признал это. Однако здесь, в этой злосчастной камере, меня преследуют фантазии, я представляю себя одним из самых уважаемых людей в мировом правительстве Гитлера. Может быть, это весна, идущая на смену тяжелой тюремной зиме, навевает мне столь беспокойные мысли. Но когда я думаю, что, став министром вооружений, смог сбросить бюрократические кандалы, ограничивавшие производство до 1942 года, и через какие-то два года число бронетехники увеличилось почти втрое, оружия с калибром более 7,5 было выпущено в четыре раза больше, мы удвоили производство самолетов и так далее — когда я об этом думаю, у меня голова идет кругом.

В середине 1941 года у Гитлера могла бы быть гораздо лучше вооруженная армия. В 1941-м уровень производства в основных отраслях, определяющих объемы вооружений, едва ли был выше, чем в 1944-м. Что мешало нам увеличить производство к весне 1942-го, как мы сделали позже? До 1942 — го мы даже могли бы мобилизовать примерно три миллиона мужчин из более молодых возрастных групп без снижения уровня производства. И нам не пришлось бы использовать принудительный труд рабочих с оккупированных территорий, если бы женщин обязали работать, как в Англии и Соединенных Штатах. Примерно пять миллионов женщин могли бы быть задействованы в производстве вооружений; и три миллиона солдат пополнили бы ряды многих дивизий. К тому же они были бы прекрасно вооружены в результате повышения объемов производства.

Фельдмаршал Мильх, командующий резервной армией генерал Фромм и я пришли к общему мнению, что военная неудача в начале войны (наподобие той, что испытали британцы в 1940-м в Дюнкерке) подстегнула бы нас и заставила мобилизовать неиспользованные резервы. Именно это я имел в виду, когда напомнил Гитлеру в своем письме от 29 марта 1945 года, что мы проиграли войну в некотором роде из-за побед 1940-го. В то время, говорил я ему, руководство отбросило всякую сдержанность.

Странно: я сижу в камере, верю в законность и суда и приговора, который отправил меня сюда, и в то же время не могу удержаться от искушения и постоянно прокручиваю в голове все упущенные возможности, шансы на победу, выскользнувшие из рук из-за некомпетентности, высокомерия и эгоизма.

Неужели война в самом деле проиграна только из-за некомпетентности? Вероятно, это все же не так. В конечном счете исход в современных войнах решают превосходящие технические возможности, которых у нас не было.


30 марта 1947 года. Перечитал записи за предыдущие дни. Сегодня отправляю домой большой пакет с рукописью; его отвезет капеллан. Нам все еще негласно разрешают писать воспоминания. Насколько я знаю, Франк, Розенберг и Риббентроп тоже оставили свои мемуары.

Вчера читал комментарии Гёте к трилогии Шиллера «Валленштейн». Он сказал в 1799 году: «Валленштейн сделал невероятную и необычную карьеру. Стремительному взлету благоприятствовали незаурядные времена, а удержался он наверху благодаря своей незаурядной личности. Но поскольку карьера возникла из необходимости, несовместимой с реальной жизнью и целостностью человеческой натуры, она рухнула и покатилась к разрушению вместе со всем, что было с ней связано». Возможно, Гёте писал эти строки, думая о Наполеоне, чья египетская кампания потерпела неудачу. Сам я не могу не думать о Гитлере, хотя понимаю, что их невозможно сравнивать. Я смутно чувствую, что все эти исторические сопоставления неуместны. Почему? Разрушительная энергия человека, направленная исключительно на уничтожение? Или его вульгарность, которая теперь внушает мне ужас? Что еще было в живом Гитлере, что до сих пор было скрыто от меня? Вопросы и снова вопросы. Большинство из них остаются для меня без ответа.


31 марта 1947 года. Полтора года назад автобус, в котором меня под усиленной охраной везли в Нюрнберг, с трудом пробирался через развалины. Я мог только догадываться, где раньше были улицы. Среди руин то и дело попадались выжженные или разбомбленные дома. По мере продвижения к центру города я совсем запутался и не мог сориентироваться в этой громадной груде камней, хотя довольно хорошо знал Нюрнберг, поскольку мне поручили проектировать здания для проведения партийных съездов. И посреди всей этой разрухи стоял чудом сохранившийся нюрнбергский Дворец правосудия. Как часто я проезжал мимо в машине Гитлера. Может, это и банально, но я не мог избавиться от мысли, что это здание уцелело не случайно, в этом есть некий глубокий смысл. Теперь в нем заседают юридические органы союзников.

Неизменно возвращается мысль, что другая сторона, конечно же, тоже совершила множество военных преступлений. Но мы не можем и не имеем права использовать их для оправдания собственных преступлений — я в это твердо верю. Более того, преступления национал-социалистов по своему характеру не идут ни в какое сравнение со всем, что могла бы совершить другая сторона. После пространных показаний Рудольфа Хёсса, коменданта Аушвица, даже Геринг раздраженно повернулся к Редеру и Йодлю и воскликнул: «Если бы не этот проклятый Освенцим! Гиммлер втянул нас в эту мерзость! Если бы не Освенцим, мы могли бы выстроить хорошую защиту. А так у нас нет никаких шансов. При упоминании наших имен все думают только об Освенциме и Треблинке. Это уже рефлекс». Однажды после очередной такой вспышки он добавил: «Как я завидую японским генералам». Но, как оказалось, зря: японским генералам вынесли столь же суровый приговор, что и нам.