18 сентября 1947 года. Тюремные правила тоже помогают придать некую форму этой невыразительной жизни. Они составили рабочую программу с четким графиком, расписанным по минутам. С восьми до половины двенадцатого утра и с двух до половины пятого дня мы должны работать. В оставшееся время я сам придумываю себе задания. Я готов начать новую жизнь. Я не чувствую себя несчастным.
Год второй
Шпандау — Тайная переписка с семьей — Свидетель по делу Флика: Гитлер и промышленники — Стычка с Дёницем — Вечерняя медитация — Поведение охранников — Идея биографии Гитлера — Мечты и книги — Страсть к работе, сейчас и в прошлом — Гитлер — любитель музыки
3 октября 1947 года. Прошло два месяца. Наша жизнь в Шпандау протекает спокойно. Кое-что импровизировали на ходу, потому что они еще не до конца разработали схему управления.
Оккупационные войска, стоящие на вышках по периметру тюрьмы и у ворот, меняются каждый месяц. Сначала на пост заступают русские, потом американцы, затем британцы и, наконец, французы. Лично для нас меняется только еда. При каждой смене режима руководитель дежурной группы принимает на себя обязанности председателя на совещаниях Большой Четверки. Но это практически ничего не значит, потому что директор тюрьмы с советской стороны, даже когда он не является председателем, в любое время может сказать «нет» или вмешаться лично.
Моя камера 3 метра в длину и 2,7 метра в ширину. Если учесть толщину стен, эти размеры увеличились бы почти вдвое. Высота потолка 4 метра, поэтому камера не кажется слишком тесной. Как и в Нюрнберге, оконные стекла заменили мутной коричневатой целлулоидной пленкой. Но когда я встаю на деревянный стул и открываю фрамугу, я вижу сквозь прочные железные прутья верхушку старой акации, а по ночам — звезды.
Стены выкрашены в грязно-желтый цвет, верхняя их часть и потолок побелены. В камере стоит стол 0,48 метра шириной и 0,81 длиной. Грязно-коричневый лак отслоился, истертый поколениями заключенных, и под ним виднеются древесные волокна. Мои вещи обычно лежат на столе: коробка табака, трубки, рулетка, фотографии, расческа, цапки, карандаши, письма, три книги и Библия. Советский охранник недавно отчитал меня, заявив, что стол мог бы быть «почище» и «покультурнее». Его нотация не возымела никакого действия.
Шкаф заменяет небольшая открытая полка, 0,43 на 0,54 метра, которая висит на стене. Там я держу мыло и другие личные вещи. Куртка, пальто и полотенца висят на крючках. Сплю я на черной железной койке 1,9 метра в длину и всего 0,79 в ширину. Но в отличие от нюрнбергских кроватей, здесь есть подголовник, подушка, наматрасник и простыни. Мне выдали пять серых шерстяных одеял, проштампованных большими черными буквами GBI. Это значит, что их взяли из трудового лагеря, относившегося к моему бывшему ведомству Generalbauinspektor (генерального инспектора по строительству) в Берлине. Они сделаны из синтетического волокна, поэтому не греют; вдобавок они тяжелые. Ватные матрацы, судя по американским армейским штампам, изготовлены в Сан-Антонио, Техас.
Днем я накрываю койку одеялом и превращаю ее в кушетку. На этой кушетке я завтракаю, читаю, пишу и отдыхаю. Прошло несколько месяцев, а я уже так привык к небольшим размерам своей камеры, что решил сделать все комнаты маленькими в домах, которые я когда-нибудь буду проектировать. Преимуществ намного больше, чем недостатков. Я, к примеру, могу взять что-нибудь со стола, не вставая с кушетки: нужно всего лишь повернуться на бок и протянуть руку. По проекту площадь кабинета во дворце Фюрера должна была составить 650 квадратных метров.
Как и в Нюрнберге, в железной двери есть прямоугольное отверстие на уровне глаз. По ночам камеру тускло освещает зажженная в коридоре лампочка. Как правило, Дверь закрывают на два оборота ключа и запирают на засов. Если кто-то забывает, я испытываю странный дискомфорт.
Каждое утро в шесть часов раздается стук в дверь. Это сигнал подъема. Я встаю быстро, потому что через несколько минут дверь открывается под аккомпанемент вездесущего лязганья ключей. В брюках и соломенных шлепанцах иду умываться. Через полчаса приносят завтрак. Еду мы получаем из военных пайков дежурной нации. В июле русские наконец-то выдали нам суррогатный кофе и ржаной хлеб; такой еды мы не видели больше двух лет. В августе за наше снабжение снова отвечали американцы; еще раньше, в британский месяц, нам давали сладкий чай с молоком и печеньем. Сейчас настала очередь французов, но наши надежды на бриоши и вкусные французские багеты оказались напрасными. Чей бы ни был месяц, мы неизменно худеем. Недавно мне пришлось проделать новые петли для пуговиц на тюремных штанах, потому что они стали велики в поясе; а сначала были тесноваты.
После завтрака выкуриваю первую трубку. Какая бы нация не дежурила, мы раз в неделю получаем жестяную коробочку американского табака «Принц Альберт».
2 октября 1947 года. Сегодня, нажав на кнопку, которая установлена в каждой камере, Функ включил красный диск в коридоре. Так мы вызываем охранников. Через дверное отверстие слышится тихий голос мсье Террея: «У меня нет зажигалки. Нет зажигалки. В кармане ничего нет». Функ подначивает его: «Но у вас всегда есть спички. Посмотрите в другом кармане». Террей настаивает: «У меня ничего нет». Потом вдруг: «Ах да, вот!» Функ разыгрывает эту сцену каждое утро и, похоже, с удовольствием. В соседней камере у Гесса спазмы желудка, и он начинает стонать: «Ой, ой, ой».
Половина восьмого. Двери отпираются. После обмена приветствиями с каждым охранником и каждым заключенным мы делаем уборку в наших камерах. Террей обращается к Гессу: «Подъем. Уборка. Вы должны убрать свою камеру. Вы меня слышите?» Ответа нет. Пока мы подметаем вестибюль, Ширах без всякой видимой причины бормочет: «Да, да, да, да». Дверь в камеру Гесса открыта, горит свет; он лежит на кровати, натянув одеяло до подбородка.
В четверть девятого мы возвращаемся в камеры. Террей выкрикивает: «Готовы?» Потом запирает двери.
3 октября 1947 года. Воскресенье, но у нас по-прежнему не проводятся церковные службы. Редер недавно заявил протест. Майор Бресар, темпераментный, дородный директор-француз, только пожал плечами и быстро вышел из вестибюля.
Этот так называемый «вестибюль», 75 метров длиной и 5 метров шириной, на самом деле тюремный коридор.
Перед нашим приездом многоэтажную шахту с железными лестницами, которые есть в большинстве тюрем, закрыли подвесным фибровым потолком. На каждой стороне вестибюля располагаются шестнадцать камер.
Недавно все три двери, ведущие к главному входу, на несколько минут остались открытыми. Я ясно видел виселицу, которая по прошествии стольких лет все еще здесь.
Днем — полчаса в саду, потом нас запирают в камерах, и у нас появляется масса времени до десяти часов вечера, когда гасят свет. Как мне выдержать это еще девятнадцать лет без серьезного ущерба для здоровья?
Я разрабатываю систему, во многом напоминающую метод Куэ, французского психолога и фармацевта, основоположника метода психотерапии и личностного роста, основанного на самовнушении. Сначала надо убедить себя, что плохое на самом деле не так уж плохо. Когда я с этим справлюсь, все, что казалось мне невыносимым, станет обычным делом, и я, наконец, сумею убедить себя, что в моем положении есть множество преимуществ. Моя жизнь, говорю я себе, почти не отличается от обычного, хоть и примитивного существования. Это, конечно, полная чушь, потому что она по всем пунктам отличается от жизни на свободе. Но этот метод поможет мне продержаться.
Раньше я бы сказал, что скорее умру, чем буду жить в определенных условиях. Теперь я не только живу в этих условиях, но и временами чувствую себя счастливым. Принцип «жизнь стоит того, чтобы жить», безусловно, отличается гибкостью.
11 октября 1947 года. Сегодня, в субботу, у нас была первая религиозная служба в Шпандау. Она проходила в двойной камере, которую переделали в часовню. Голые стены, выкрашенные в светло-коричневый цвет, вместо алтаря — тюремный стол, на нем лежит Библия, на задней стене — простой деревянный крест. Шесть тюремных стульев — Гесс по-прежнему не принимает участие в службе. В углу — туалет, накрытый деревянной крышкой. На нее сел советский надзирающий офицер. Французский капеллан Казалис читал проповедь на тему: «В Израиле существовал свод правовых запретов, благодаря которым прокаженные были отрезаны от сообщества людей; и эти запреты были непреодолимы, как тюремная стена». Редер, Дёниц и Ширах обиделись; утверждают, что капеллан назвал их «прокаженными». Во дворе и умывальной комнате разгораются жаркие споры. Я в них не участвую.
Дело, по-видимому, вот в чем: они не желают слышать от капеллана правду. Несмотря на все, что случилось, для них церковь — всего лишь часть антуража респектабельности. Не более того. Она нужна для крещения, свадеб, смертей, но не должна вмешиваться в вопросы совести. Еще один пример того, как мало этот класс буржуазных лидеров ценит нравственную подоплеку христианской доктрины. С такой философией, безусловно, не может быть никакого противодействия зверствам. Мысли о связи между декадансом христианской веры и варварством. Когда в конце войны я решился на активное противостояние, я действовал не с позиции христианина, а с позиции технократа. Так чем же я отличаюсь от своих товарищей по заключению? Вероятно, только тем, что вижу эти связи и могу принять проповедь Казалиса как испытание.
14 октября 1947 года. Не могу в это поверить. Служащий тюрьмы предложил тайно переправлять мои письма. Антон Влаер, молодой голландец, во время войны был призван на принудительные работы и трудился на заводе по производству вооружений в Берлине. Там он заболел, и его поместили в специальную больницу для строительных рабочих, которую я основал незадолго до войны. Пока в одном углу двора американский и британский охранники оживленно обсуждают боксерский матч, в другом этот голландец шепотом рассказывает мне, как хорошо с ним обращались в нашей больнице. Он остался в больнице до конца войны и работал санитаром в операционной. Доктор Хайнц, главный врач, принял его в свою семью как сына.