Шпандау: Тайный дневник — страница 3 из 101

тлеру, и впереди нас ждут еще двадцать лет разлуки. И наконец, мне потребуется мужество, чтобы до конца осознать значение своего прошлого и мою роль в нем. Я замечаю, как мне трудно, практически невозможно описывать любые, даже самые простые события с участием Гитлера, в которых не было ничего преступного.

В течение некоторого времени нашу тишину нарушает какой-то далекий глухой звук: удары молотка. Я испытываю мгновенное раздражение от того, что ремонтные работы проводятся ночью. Внезапно меня пронзает мысль: это строят виселицы. Несколько раз мне показалось, что я слышу звук пилы; потом наступило затишье, и под конец — несколько ударов молотка. Странно, но эти удары показались мне более громкими. Примерно через час снова наступила полная тишина. Лежа на кушетке, я не мог избавиться от мыслей о предстоящей казни. Не мог заснуть.


15 октября 1946 года. Нервничал весь день. События прошлой ночи вывели меня из равновесия. Нет желания писать.


16 октября 1946 года. Ночью я внезапно проснулся. Услышал звук шагов и невнятную речь на нижнем этаже. Потом стало тихо, и в тишине выкрикнули имя: «Риббентроп!» Открывается дверь камеры; потом слышатся обрывки фраз, скрип сапог и медленно удаляющиеся гулкие шаги. Едва дыша, я сижу на койке и слышу, как громко стучит мое сердце. Мои руки холодны как лед. Вскоре шаги возвращаются, и я слышу следующее имя: «Кейтель!» Снова открывается дверь камеры, вновь раздается шум и гул шагов. Выкрикивают имя за именем. С некоторыми из этих людей меня связывала общая работа и взаимное уважение; других я едва знал, и наши пути почти не пересекались. Здесь нет тех, кто внушал мне страх: прежде всего Бормана и Гиммлера; также как и Геббельса с Герингом. Некоторых я презирал. Опять шаги. «Штрейхер!» Громкое, взволнованное восклицание. С нашего этажа доносится крик: «Браво, Штрейхер!» Судя по голосу, это Гесс. Внизу продолжают выкрикивать имена. Время словно остановилось; должно быть, прошло несколько часов. Я сижу, стиснув руки.

Возможно, то, как эти люди окончили свои дни, предпочтительнее, чем моя ситуация. Эта мысль приходит мне в голову утром. Несколько дней назад я говорил с доктором Пфлюкером о страхе, который испытывают ожидающие смерти люди. Он сказал, что ему разрешили дать им всем сильное успокоительное перед казнью. Теперь эта мысль наполняет меня чем-то сродни зависти: для них все уже кончено. А у меня впереди еще двадцать лет. Переживу ли я эти годы? Вчера пытался представить, как я стариком выхожу из тюрьмы через два десятка лет.


17 октября 1946 года. Этим утром нас, оставшихся в живых, отвели на нижний ярус. Нам пришлось чистить камеры повешенных. На столах все еще стояли котелки, остатки скромного последнего ужина, хлебные крошки, наполовину пустые жестяные кружки. Разбросанные бумаги, скомканные одеяла. Только в камере Йодля порядок, одеяло аккуратно сложено. На стене одной камеры висел календарь, — это Зейсс-Инкварт своей рукой поставил крест на последнем дне своей жизни, 16 октября.

Днем Шираху, Гессу и мне выдают швабры и тряпки. Нам велено следовать за солдатом, который ведет нас в спортивный зал. Здесь проходила казнь. Но виселицы уже разобрали и все вымыли. Тем не менее, мы должны подмести и протереть полы. Лейтенант внимательно наблюдает за нашей реакцией. Я изо всех сил стараюсь сохранить самообладание. Гесс вытягивается по стойке смирно перед темным пятном на полу, похожим на кровь, и поднимает руку в партийном приветствии.


18 октября 1946 года. Все здание поглотила тишина. Но атмосфера странным образом изменилась. Кажется, что напряжение ослабло, как будто целью обеих сторон был этот день, 16 октября, и после долгих месяцев напряженного труда они, наконец, достигли своей цели. Даже охранники стали спокойнее.


19 октября 1946 года. По некоторым первоначальным признакам я понимаю, что начинаю приспосабливаться. С другими шестерыми заключенными явно происходят те же перемены. В эти дни двери в камеры часто открываются и заключенным зачитывают инструкции. Я не испытываю никаких чувств, подчиняясь этим требованиям.

Каждое утро мы убираем тюремный коридор. Первыми, с метлами, идут Гесс, Дёниц, Нейрат и Редер; мы с Ширахом моем каменный пол дезинфицирующим раствором с ужасным запахом. Дёниц одет в синий адмиральский китель, Нейрат — в охотничью меховую куртку, Ширах — в дорогую меховую шубу с собольим воротником. Редер носит свой черный плащ с меховым воротником, который ему подарили русские, когда держали его на даче под Москвой в ожидании процесса. Нейрат беспокойно шагает взад-вперед с метлой на плече. Шестеро охранников в белых стальных шлемах с презрением наблюдают за этой сценой.

Длина коридора — около шестидесяти метров. С каждой стороны шестнадцать камер с темно-серыми дубовыми дверями в каменных коробках, выкрашенных в серовато-зеленый цвет. Последняя дверь ведет в тюремную канцелярию. На ней висит вывеска, как на магазине. В камере под номером 23 хранится оборудование, номер 17 — душевая. Вдоль пустых тюремных корпусов на двух верхних этажах идут консольные железные мостки. Девяносто четыре камеры для семерых заключенных. По всей ширине этих верхних этажей натянута металлическая сеть; это сделали после того, как заключенный генерал в другом тюремном крыле покончил с собой, спрыгнув с верхней галереи.

Днем нам зачитали тюремные правила. Обращаясь к охраннику или офицеру, мы должны стоять по стойке смирно. Если к нам приближается комендант, полковник Эндрюс или другое высокопоставленное лицо, нам полагается замереть на месте и сложить руки на груди, как на Востоке. Дежурный американский лейтенант заметил, что нам не стоить беспокоиться об «этой ерунде».


20 октября 1946 года. Утром читал «Избирательное сродство» Гёте: «Все идет своим чередом, потому что даже в самые страшные моменты жизни, когда все поставлено на карту, люди продолжают жить, как будто ничего не случилось». Раньше я читал подобные фразы, не замечая их. Теперь они ассоциируются с моей ситуацией. А вообще я замечаю, что чтение становится своего рода примечательным комментарием к моему прошлому. Так я не читал со времен окончания средней школы.


21 октября 1946 года. Сегодня опять много думал о казненных. Ведь только во время процесса я стал лучше относиться к Йодлю и Зейссу-Инкварту. Они держались с достоинством, проявляли стойкость и в некоторой степени даже способность проникнуть в суть вещей. Я попытался вспомнить встречи с ними в прежние годы. При этом я чувствую, что в моей душе вырастает барьер, не пускающий меня в прошлое. И все же я испытываю странное облегчение, когда мысленно возвращаюсь в прошлое.

Утром лежу без сна и думаю о семье. Каждый раз после этого чувствую себя усталым и опустошенным. Остаток вечера я, вероятно, проведу в размышлениях, погрузившись в воспоминания о молодости. Со мной это часто бывает. Моя жена и шестеро детей теперь живут в коровнике рядом с домиком старого садовника; мои родители занимают комнату садовника наверху. Как проходят их дни? Я пытаюсь представить это себе, но безуспешно.


23 октября 1946 года. Верхние этажи нашего крыла заполняются подсудимыми, проходящими по процессу врачей, членов министерства иностранных дел и руководителей СС. Нас держат в изоляции от этих людей.

Несколько дней назад доктор Гилберт очень тепло попрощался со мной и подарил копию статьи, которую он написал для американской газеты. По его мнению, я — единственный, кто проявил на процессе способность к восприятию, и единственный, кто сохранит свои взгляды и в будущем. Он думает, что другим, Фриче, Шираху и Функу, это недоступно, и говорит о раскаянии ради выгоды.

Передав подсудимым многостраничное обвинение, Гилберт попросил их всех написать короткие комментарии. Я написал, что процесс был необходим, принимая во внимание чудовищные преступления Третьего рейха, что даже в авторитарном государстве существует такое понятие как общая ответственность. По рассказу Гилберта, Дёниц назвал обвинение дурной шуткой. Гесс заявил, что потерял память. Риббентроп утверждал, что обвинение предъявлено не тем людям. Функ слезливо возражал, что никогда в жизни сознательно не делал ничего, что давало бы основания для подобных обвинений. А Кейтель утверждал, что для солдата приказ всегда есть приказ. Один Штрейхер остался верен своей и гитлеровской мании; он заявил, что процесс — торжество мирового еврейства.

В тот период времени я был уверен, что нельзя быть одним из лидеров могучего исторического организма, а потом ускользнуть от ответственности с помощью дешевых уловок. Я не мог понять других подсудимых, которые отказывались принять на себя ответственность за события, произошедшие в их сферах деятельности. Мы сделали ставку — все мы — и проиграли: потеряли Германию, репутацию нашей страны и в значительной степени целостность собственной личности. На процессе у нас появился шанс продемонстрировать немного достоинства, немного мужества и дать понять, что, несмотря на все предъявленные нам обвинения, мы хотя бы не трусы. Должен сказать, Гилберт всегда поддерживал меня в сложных ситуациях, когда я начинал сомневаться, не совершаю ли я ошибку, придерживаясь этой линии поведения на процессе. Он действовал ненавязчиво и без всяких скрытых мотивов. Он помогал нам всем, в том числе Штрейхеру, хотя Гилберт — еврей. После его отъезда я испытываю нечто сродни благодарности.

Перед отъездом Гилберт немного рассказал мне о последних минутах казненных. Все они сохраняли спокойствие. Последними словами Кейтеля были: «Alles fur Deutschland. Deutschland über alles!» («Все во имя Германии. Германия превыше всего!») Риббентроп, Йодль и Зейсс-Инкварт выразили похожие чувства, поднявшись на эшафот. Гилберт заметил: «Во время процесса я всегда говорил, что вы — исчадия ада, но вы — храбрые солдаты». Последние слова Штрейхера: «Хайль Гитлер! Праздник пурим 1946 года!»

Теперь по коридору иногда прогуливается другой тюремный психолог — Мичерлих. У него изнуренное лицо, он носит слишком широкие темные брюки и мешковатый свитер. Сразу видно, что он немец. Он с рвением приказывает охранникам открыть для него камеры, где сидят обвиняемые, проходящие по новым процессам. Он избегает нас семерых. Возможно, ему запретили общаться с нами.