Шпандау: Тайный дневник — страница 70 из 101

Временами он возвращается к своей «сахарной диете». На днях, несмотря на острую боль в желчном пузыре, он попросил Шираха и меня стащить для него большие куски масла, оставшиеся после завтрака.

В последнее время много читаю. Еще в 1904 году Честертон в «Наполеоне из Нотгингхилла» описал страшные последствия массового психоза. В романе псевдокороль, выбранный наугад по адресной книге Лондона, играет на чувствах целого народа — как Гитлер, — вызывая нелепейшие поступки и реакции. Такие книги всегда читают после свершившегося факта.

Вечером опять думал о Честертоне. Удивительно, что упорядоченный, построенный на строгой иерархии и, казалось бы, незыблемый мир конца века предвидел появление подобных кесарей-демагогов, которым требуется раскол в обществе. Я подумал, как часто Гитлер с воодушевлением говорил о «Туннеле» Келлермана — тоже история демагога, эта книга произвела на него сильное впечатление в молодости. Что примечательно, на рубеже веков тоже велось обширное изучение законов психологии масс. Работами Лебона пользуются по сей день, насколько я знаю. Ему не нужно было наблюдать за великими демагогами от Ллойда Джорджа до Ленина, Муссолини и Гитлера, чтобы понять механизм психики масс.

Интересно, как воспринимали книги Честертона в его время — как пророчество или как увлекательную сказку? По крайней мере полвека спустя очевидно, что он предвидел будущее. Во всяком случае я пришел к следующему заключению: искусству не нужна действительность, чтобы раскрыть правду об эпохе.


8 мая 1957 года. По тайному каналу получил копию письма от министра иностранных дел Германии Генриха фон Брентано. Немецкая сторона, пишет он, уже долгое время пытается добиться амнистии для меня и Функа.


17 мая 1957 года. Вчера вечером Харди сказал, что директора три дня подряд проводят специальные совещания. Такие же совещания проходили перед освобождением Редера. Охранник пошел к Функу, чтобы и ему сообщить об этом.

Я долго не мог заснуть, чувствуя, что это может коснуться и меня. Утром заглянул в «Предсказания» и прочитал: «Нужно быть терпеливым и надеяться на помощь Господа». Глупо верить в такие вещи.

В девять часов мы гуляли в саду; Функ оставался в камере. Однако через пятнадцать минут он появился вместе с Пизом, но не подошел к нам; он в одиночестве сидел на стуле у тюремной стены. Словно обратившись в камень, он смотрел на свои ботинки. Я подошел к нему, но он попросил меня уйти, потому что нас мог заметить Фомин. Функ так нервничал, что его рука непрерывно тряслась.

Несколько минут спустя явился Фомин и приказал ему идти с ним. Функ нерешительно, на нетвердых ногах, не оглядываясь, последовал за русским. Мы перестали работать и наблюдали за ними из другого конца сада. В этой ситуации не было ничего необычного, но мы все чувствовали, что что-то происходит. Через два часа Годо рассказал нам, что Функа сначала заперли в камере. Он рухнул на кровать. Казалось, ему пришел конец. Однако сорок пять минут спустя его вызвали в медицинский кабинет, где его ждали Катхилл, Летхэм и врач. Ему дали успокоительное, потом Катхилл попросил его сесть — они хотят ему кое-что сказать: он свободен.

Его одежда и ценные вещи уже лежали в комнате для свиданий, доложил Годо. Функ сразу надел свое кольцо и засунул золотые часы в карман жилета. Его жена ждала в машине во дворе. Последним, кому помахал Функ из машины, был американский охранник Харди, дежуривший у ворот. Эту новость держали в тайне и сообщили только через несколько часов после его освобождения. По прошествии некоторого времени к тюрьме неизвестно зачем подъехали две машины, набитые немецкими полицейскими.

Я рад за Функа и в то же время расстроен. Пройдут месяцы, прежде чем люди снова вспомнят о Шпандау.


17 мая 1957 года. Теперь нас осталось только трое. Я совсем один. Гесс и Ширах не в счет.

Случилось то, чего я боялся.


21 мая 1957 года. Новые надежды. Говорят, в «Старс энд Страйпс» была статья о расформировании Шпандау; вроде бы и по радио тоже об этом говорили. Во всех трех западных газетах вырезаны две колонки на первой полосе. Я долго смотрел на дыры в страницах. На этот раз даже Гесс верит в перемены. Я занимался организацией своего возвращения домой — составил подробный план на двух плотно исписанных листах.

Но не отправил его.


23 мая 1957 года. Сегодня утром, в двенадцатую годовщину моей неволи, Влаер принес мне статьи, которые два дня назад были вырезаны из газеты. Власти планируют перевести Гесса в психиатрическую больницу, а Шираха и меня — в Тегельское исправительное учреждение. Пытаясь докопаться до причин своей паники от этих известий, я понял: несмотря ни на что, Шпандау стала для меня неким подобием дома. Если я не выйду на свободу, я хочу остаться здесь.

Днем посадил куст сирени около сада камней. Она начнет цвести только через три-четыре года.


4 июня 1957 года. Визит нового американского генерала. Подготовка к переводу в Теге ль? Проверка была необычайно краткой и обезличенной. Открывается дверь, входит генерал. «Это номер пять, Шпеер. Это новый генерал». Легкий кивок, дверь закрывается. Две секунды. Быстро в часовню. Еще две секунды. Одна минута в саду. Потом марш-бросок в офицерскую столовую. Три охранника едва успевали отпирать и запирать двери.


18 июня 1957 года. Охранники проявляют больше понимания, чем можно было предположить. Хотя мы не сказали ни слова, они даже месяц спустя видят, как действует на нас освобождение Функа, особенно на Шираха. Мы тоже осознаем, как мы теперь зависимы друг от друга. В последнее время мы каждый день вместе делаем несколько кругов по дорожке. Однако мне каждый раз приходится себя заставлять, потому что мое стремление к уединению пересиливает мою потребность в компании. Кроме того, меня беспокоит, что депрессии и тревоги Шираха могут оказаться заразными.

Тем не менее, его своенравный и тяжелый характер меня стимулирует. Его взгляд на вещи практически всегда отличается от моего. Но это пробуждает во мне дух противоречия, между тем я готов согласиться с любой книгой, которую читаю в данный момент.

Я понимаю, что ни одна книга не заменит живого человека. В случае с Ширахом, по-видимому, еще примешивается чувство неприязни. Я часто спорю не столько с доводами, сколько с человеком, который мне совсем не нравится.

Как бы там ни было, мы стали обсуждать тот факт, что оба впали в немилость перед крушением рейха: Ширах — после визита в Бергхоф в первой половине 1943-го, когда отчаянно возражал против преследования евреев; а я — в начале 1944-го. Мы размышляли, какие интриги сыграли свою роль в обоих случаях, а потом разговор зашел о легковерии Гитлера, которое столь разительно отличалось от его обычной недоверчивости.

— Вы думаете, он лишь из тщеславия и заносчивости не хотел видеть, как его обманывают? — спросил я.

— Не совсем так, — нравоучительным тоном ответил Ширах. — Легковерие Гитлера носило оттенок романтичности, подобные качества мы методично культивировали в гитлерюгенде. В конце концов мы придумали идею общества, основанного на верности и повиновении; мы верили в преданность и искренность, а больше всех верил Гитлер. Он был склонен поэтизировать действительность.

На мгновение я растерялся. Подобные мысли никогда не приходили мне в голову. Но потом я вспомнил Геринга с его страстью к театральным костюмам, Гиммлера с его маниакальной любовью к фольклору, не говоря уж обо мне с моей слабостью к развалинам и идиллическим пейзажам.

— Вообще-то не только Гитлер, — заметил я. — Все мы имели такую склонность.

— Очень хорошо, — раздраженно бросил Ширах, слегка раздосадованный тем, что я прервал ход его мыслей. — но если Гитлер подозревал, что кто-то имеет противоположное мнение, его легковерию приходил конец. Так было, когда я организовал в Вене выставку «Юное искусство».

Я вспомнил обед в рейхсканцелярии. Вошел Геббельс, держа в высоко поднятой руке каталог выставки, и язвительно произнес: «Дегенеративное искусство под покровительством рейха и партии! Это что-то новое!»

Я рассказал Шираху, что Гитлер просмотрел каталог и с раздражением воскликнул: «Даже подходящего названия не могли придумать! «Юное искусство»! Здесь же одни старики, идиоты из позавчерашнего дня, которые до сих пор пишут в том же стиле. Молодежный лидер рейха должен выяснить у молодых людей, что им нравится, а не заниматься пропагандой против нас!»

Ширах знал, что произошло. На обеде присутствовал его тесть Генрих Гофман, придворный фотограф Гитлера, и сразу ему позвонил.

— Мою карьеру это не разрушило, — возобновил нить разговора Ширах. — Но с того дня мое мнение об искусстве больше ничего не значило.

В те годы его официально восхваляли и осыпали литературными премиями, продолжал Ширах, но он так и не сумел вызвать у Гитлера интерес к себе. Он даже не знает, прочитал ли Гитлер хоть один сборник его стихов.

— Литература его мало привлекала, — подытожил Ширах. — В этом смысле вам повезло больше. Он был просто одержим зданиями.


20 июня 1957 года. Пока я записывал разговор с Ширахом, мне пришло в голову, что Гитлер ни разу при мне не говорил о писателях Третьего рейха. Я не припомню, чтобы он когда-нибудь ходил на заседания Палаты литературы рейха[17] или общался с такими видными писателями, как Эрвин Кольбенхайер, Ганс Гримм или Ганс Фридрих Блунк. С другой стороны, он брал Брекера с собой в Париж; часами сидел в мастерской Трооста; каждый год открывал Большую художественную выставку; и с начала двадцатых годов до первых лет войны он не пропустил ни одного сезона в Байрейте. Литература была не его искусством. Странно, как я раньше этого не замечал!

Интересно, почему он так относился к литературе? Вероятно, главная причина в том, что Гитлер все воспринимал как инструмент для достижения какой-либо цели, и из всех видов искусства литература меньше всего годится для использования в качестве инструмента политики силы. Ее воздействие невозможно предсказать, и сам факт, что книги читают в одиночест