Я не мог оторвать от нее взгляда. До тех пор я следил за судебным процессом с каким-то равнодушием. Сейчас же меня начало лихорадить, и я стал ощущать боль, возбуждение и даже горловые спазмы. Мне хотелось закричать во весь голос: «Оставьте ее в покое! Скажите, чтобы она помолчала! Наши отношения касаются только нас двоих, и никому нет до этого никакого дела — ни суду, ни обвинению, ни защите! Можете меня повесить, но оставьте ее в покое!»
Я позабыл о времени и месте и ничего не видел и не слышал. Перед моими глазами все закружилось, и круговерть эта все ускорялась, обретя очертания фигур и лиц — злорадных, наглых, бесстыдных, а то и малодушных.
А в середине стояла Джоан, и все танцевало вокруг нее, каждый хотел ее схватить и затащить в грязь. Она же улыбалась и смотрела через эту карусель прямо мне в глаза. И вот я снова оказался рядом с ней, как тогда, в рождественскую ночь…
Тогда мы открыли окно, так как в помещении было очень жарко, и сидели рядышком. Я обнял ее. Туманный ночной воздух холодил наши лица. Мы не говорили ни слова, ибо знали, что именно могли бы сказать.
Я привлек ее к себе, и мы поцеловались. Становилось все жарче, все прекраснее. И вдруг все пропало — время, война, страх. Будущее и прошлое переплелись в настоящем — в том кратком миге, который принадлежал лишь нам двоим и которого не могли коснуться ни власти, ни государства, ни страны, ни война и ни суд.
— Мне кажется, что я знаю тебя уже давно, — сказала Джоан. — Я все время ждала тебя, только тебя, и заранее знала, как ты будешь выглядеть.
Я, позабыв обо всем на свете, смотрел только в ее глаза. Мы целовались. Однако счастье приносило боль…
Затем подошла ночь, лотом утро, и я убежал, стиснув зубы: все пропало отныне, ведь Джоан станет теперь ненавидеть меня.
Но она не возненавидела меня. Она все поняла, даже необъяснимое. Она знала, почему я ушел от нее. Мне, дураку, надо было бы не покидать ее, а вместе бежать куда глаза глядят — в счастье, которое не знает никаких границ, слез и войн!..
— Подсудимый — прежде всего человек, — прозвучал голос Джоан. — Он чувствует, думает и действует, как все люди… Я не знаю, каким его здесь представляют… Должна лишь сказать: может быть, он и совершил что-то, подлежащее наказанию, но нельзя забывать, что этот мужчина — все же человек. И что его любит женщина, являющаяся гражданкой этой страны.
В зале стояла полная тишина. Никто не произносил ни слова. Глаза всех присутствовавших были направлены на Джоан, на ее прекрасное лицо, ее волосы, стройную фигуру и изящное манто.
— Есть ли у вас какие-нибудь вопросы? — обратился председательствующий к майору Керри.
— Нет, — ответил тот.
— Желает ли защита что-нибудь уточнить? — задал вопрос полковник.
— Нет, — произнес быстро Регин.
Он посмотрел в зал. Все находились под влиянием сказанного Джоан, хотя по существу она ничего и не сказала. Надо отметить, что в американской юриспруденции чувство играет значительную роль. Скорбь по погибшим морякам «Корнуэлиса» была смягчена любовью юной американки.
— Можете идти, — отпустил полковник Джоан. Она помедлила секунду и еще раз посмотрела на меня. Взгляды наши встретились, губы ее плотно сжались. Затем она крепче ухватила свою сумочку и пошла к двери — спокойно, достойно и самоуверенно. Боль во мне нарастала с каждым ее шагом. Мне стало ясно, что потерял я навсегда и безвозвратно.
Для моей защиты появление Джоан явилось важнейшим психологическим фактором. Но что защитники могли знать обо мне и Джоан?..
Судебное заседание продолжалось. Казалось, ему не будет конца. Я с полнейшей апатией относился ко всему происходившему. В зале появлялись все новые свидетели, давали присягу, что-то говорили и уходили. Отлично от других прошла целая процессия представителей береговой охраны. Бледные, похожие на обвиняемых, эти свидетели робко входили в зал. Суд обошелся с ними весьма строго, резко высказавшись по каждому случаю невнимания или небрежности: ведь судьи и сами были военными людьми и хорошо разбирались в этих вопросах.
Появление пятнадцатилетнего «следопыта» Джонни Миллера в качестве свидетеля было похоже на сцену из какого-то спектакля. Парнишка, оказавшийся продувной бестией и выглядевший гораздо старше своих лет, рассказал, как он обнаружил наши следы и шел по ним до места высадки, а затем безуспешно пытался обратить на это внимание американских спецслужб. Может быть, мне так показалось, но у меня сложилось впечатление, что обвинитель и председательствующий слишком подробно опрашивали парня. К тому же полковник заявил тому:
— Ты проявил исключительную бдительность и даже мужество, мой мальчик. Думаю, что могу от имени всего американского народа выразить тебе благодарность за это. Во всяком случае, в тот день ты продемонстрировал большую ответственность за судьбы страны, нежели некоторые военнослужащие, включая и офицеров, долг которых — охранять отечество.
Заслушивание свидетелей и предъявление доказательств обвинения наконец закончилось. Шесть дней продолжалось перетягивание каната обвинением и защитой. То, что в конце концов одолело обвинение, было само собой разумеющимся…
На седьмой день проходили выступления обвинителя и защиты. Они, естественно, не внесли ничего нового. Разве только майор Керри, отказывавшийся в начале судебного процесса усматривать какие-либо различия в поведении и поступках Билли и меня, сменил тактику, явно рассчитывая на внешний эффект. Если в течение всех шести дней от него можно было слышать лишь издевки и насмешки, то напоследок он держался по-рыцарски. Ему было ясно, что меня он, как говорится, уложил на обе лопатки, и, видимо, посчитал нецелесообразным топтать ногами мой труп.
С заключительным словом выступил генеральный прокурор, мистер Том Кларк, присутствовавший на всех заседаниях в качестве наблюдателя и ни во что не вмешивавшийся:
— По обвиняемому Гимпелю мне особо говорить нечего. Он был у всех у нас на глазах. Несмотря на все его высказывания, я уверен: он прекрасно знал, что его ждет, когда покидал свою страну. Свое поведение он, видимо, оценивает так же, как и американский борец за свободу Натан Хейл[2], произнесший перед казнью: «Я сожалею, что у меня только одна жизнь, которую могу пожертвовать во благо своей страны». Совершенно иначе обстоит дело с Колпоу, лжецом, обманщиком и предателем. Сначала он предал свою страну, потом Германию, а затем и своего товарища Гимпеля. За это он заслуживает лишь веревки.
Суд удалился на совещание. Прошло еще сорок восемь часов, после чего меня снова вывели в зал. Стояла полная тишина, так как присутствовавшие знали, что должно произойти дальше.
И вот судейская коллегия появилась в зале. Все встали. Председательствующий вызвал меня, и я подошел к судейскому столу.
— Обвиняемый Гимпель, являясь председательствующим данной судейской коллегии, я обязан довести до вашего сведения приговор по вашему делу. По всем пунктам обвинения вы признаны виновным…
Встав и не глядя на меня, он произнес приговор — слова, которые я никогда не забуду:
— Смерть через повешение.
Приговор предписано было привести в исполнение на четвертый день. Веревка, подлежавшая наложению на мою шею, должна обязательно иметь тринадцать узлов, как это предписано. У меня оставалось еще девяносто шесть часов для раздумий. После этого навсегда окончатся ночные ужасы, ожидание в камере, горловые спазмы.
Я буквально бегал по своей камере взад и вперед. Часы и минуты давили на меня своей свинцовой тяжестью. Время то останавливалось, то неслось стремительно, усиливая страх перед смертью.
На лбу проступил пот, язык был абсолютно сухим, и я беспрестанно пил все без разбора, что только мне ни подавалось. Мне разрешалось все, что я только хотел. На меня смотрели кто застенчиво, кто с усмешкой, но почти все мне сочувствовали, хотя и по-своему.
Я был подобен выставочному экспонату. Прежде чем повесить, меня всем показывали, — по крайней мере тем, кто имел хорошие отношения с Форт-Джей и его комендантом. Днем я почти никогда не был один. Приходившие жали мне руку, рассказывали что-то, чего я не понимал, задавали различные вопросы, интересовались моим самочувствием, что звучало как издевка. Однако никакой насмешки в этом не было, то была лишь сила привычки.
Солнце вставало каждый день, как и прежде. В часе было все так же шестьдесят минут, а в минуте — шестьдесят секунд. Дети играли, их матери смеялись, а отцы зарабатывали деньги. Секретарши появлялись в своих бюро, обмениваясь вечерними впечатлениями. На плацах в казармах маршировали солдаты. В мире все шло своим обычным порядком, который был нарушен только для меня. Ведь пятого дня у меня уже не будет. Судебный процесс длился около пяти недель. Приговор был ясным и четким. Обжаловать его было нельзя. В конце заседания защитники пожали мне руку, а майор Регин сказал:
— Для меня было большой честью выступать в вашу защиту, мистер Гимпель.
Он дал мне сигарету и поднес огонь. На руках моих уже были наручники, которые успел надеть один из военной полиции секунд через двадцать после оглашения приговора. Наручники должны были теперь сопровождать меня до конца жизни.
— Вы великолепно держались на суде, — продолжил Регин. — Чего я не переношу, так это слишком чопорных или жеманных обвиняемых. Поверьте мне, я немало повидал на своем веку…
Я кивнул.
— Выше голову, — добавил майор, — по крайней мере, сколько это будет еще возможно. Приговор сегодня же будет направлен в Верховный суд. Но там проверят только, не были ли допущены какие-либо процессуальные нарушения. В нашем деле их, к сожалению, не было.
— Что еще?
— Есть еще возможность подать прошение на имя президента о помиловании.
— Но толку в этом, видимо, мало?
— Практически рассчитывать на успех не приходится, — ответил Регин. — По крайней мере, пока еще идет война. Хотя прошение о помиловании будет заключать в себе и нечто положительное: оно покажет, что вы — не закоренелый нацист… Многие осужденные могли бы спасти свою жизнь, не будь они слишком высокомерными в вопросе подачи прошения о помиловании.