Шпион для Германии — страница 40 из 48

— Подготовьте текст прошения, — предложил я и попытался улыбнуться. Не знаю, правда, насколько мне это удалось.

— Буду держать вас в курсе дела, — сказал Регин, — и навещать каждую неделю. Обязательно дайте мне знать, если у вас будут какие-либо замечания в вопросе обхождения с вами. В случае необходимости я могу немедленно вмешаться. — Он протянул мне руку. — Наручники я с удовольствием с вас бы снял, но этого сделать нельзя. Таково предписание.

Он ушел. Прошла неделя, потом вторая, затем третья и даже четвертая.

Но вот однажды утром ко мне пришел мужчина, который записал адрес моих ближайших родственников в Германии. Я знал, что это значило. Повар поинтересовался, какую пищу я желал бы получать в ближайшие дни. Это означало то же самое. Армейский священник просил уточнить, может ли он навестить меня. Я знал, что все это значило…

Я дал тому человеку адрес своего отца, но мне пришлось несколько секунд поразмыслить, где он жил: настолько далеко и безнадежно осталось все в прошлом.

Я ясно увидел отца перед собой, человека, от которого унаследовал фигуру, осанку, глаза, нос и стремление делать то, чего делать нельзя. Когда мне исполнилось три года, я оказался у гроба матери. Я ничего не понимал, так как был еще очень маленьким. Меня воспитал отец. Я рос рядом с ним, и между нами существовали само собой разумеющиеся молчаливые товарищеские отношения, обычно устанавливающиеся после ранней смерти матери между отцом и сыном. В детстве часто делал то, чего делать не следовало бы. Мы играли как-то на улице в футбол. Я ударил по воротам. Мяч же угодил прямо в витрину кондитерской. Молниеносно я выудил мяч, лежавший посреди осколков стекла, и убежал. За мной гналась хозяйка лавочки с метлой в руке.

Домой пришел на целых два часа позже обычного, не ожидая ничего хорошего. Когда я появился, отец уже оплатил ущерб.

— Ты, конечно, боишься? — спросил он меня.

— Да, — еле слышно признался я.

— Все это чепуха, — продолжил отец. — Ты думаешь, я в твои годы ничего не вытворял?

Что он теперь делает и думает ли обо мне? Он никогда меня не спрашивал, где и на кого я работал.

— Я этого даже и знать не хочу, — сказал он мне однажды. — Ты сам знаешь, что делаешь. У меня единственное желание — увидеть тебя после войны живым и здоровым.

После войны! После войны! Теперь этого «после» уже не будет…

Появился Джонни, мой охранник, и сунул мне зажженную сигарету сквозь проволочную ячейку.

— Кури, да побыстрее, — произнес он при этом. — Никогда не знаешь, кто к тебе может прийти.

Через минуту он крикнул:

— Эдвард, — меня все звали этим вымышленным именем, — все не так плохо, как может показаться.

— Хотелось бы верить в это, — ответил я.

— Я недавно прочитал одну книжку, — продолжил Джонни. — Ее написал школьный учитель. И речь в ней идет о войне Америки за независимость.

— Видимо, что-то интересное.

— Слушай внимательно, — добавил Джонни. — Одного парня приговорили к смертной казни. И повесили на дереве. Когда он уже стал болтаться на веревке, пришло помилование. Тогда веревку обрезали.

— Ты думаешь, что и со мной произойдет нечто подобное?

— Ну, это маловероятно, — сказал честно Джонни. — Я рассказываю эту историю по другой причине: парень ведь написал потом книгу о состоянии и самочувствии человека, которого вешают. Он утверждает, что сначала им овладевает ужасный страх, а потом вдруг все пропадает. На душе становится легко и спокойно, и возникает чувство, будто бы ты уже переселился в другой мир. Последние секунды намного прекраснее, чем обычно думают… Только потом, когда веревку перерезали и пытались привести его в сознание, он почувствовал ужасные боли.

Я старался дальше не слушать, о чем говорил Джонни. Он был глупым, но добродушным и безобидным человеком. Своими словами он явно пытался меня утешить. У него было молодое, открытое лицо. Один палец на левой руке был скрючен в результате какого-то происшествия здесь же, в Форт-Джей.

Джонни писал в письмах своим родным и знакомым обо мне. Я стал большим событием в его жизни. Положение это, однако, должно кончиться через девяносто шесть часов.

От такой мысли можно было сойти с ума.

В мою камеру вошел унтер-офицер, которого я ранее не видел, — тщедушный парень с крысиным лицом. Помятая форма буквально болталась на нем. Пожав мне руку, он посмотрел в окно. Маленькие темные его глаза так и бегали. Ростом он был мне до плеча.

— Вам чего-либо не хватает, мистер Гимпель? — спросил он.

— Да нет.

— Достаточно ли хороша пища?

— Вполне.

— Желаете закурить? — Да.

Я взял предложенную сигарету. Унтер-офицер разглядывал меня сбоку, оценивающе и деловито.

Закурив, я сделал несколько быстрых затяжек. «Шел бы ты к черту, — подумал я. — Теперь ты сможешь написать письмишко своей приятельнице».

Но он не уходил, а обошел меня кругом все с тем же оценивающим взглядом. Инстинктивно я почувствовал, что он чего-то от меня хочет, чего-то ужасного, жестокого и страшного.

— К сожалению, я не могу дать вам что-либо почитать, — продолжил он. — На этот счет имеется строжайшее предписание. Разве только Библию.

— У меня она уже есть.

— Тогда пока, — сказал он, протянул мне руку, не глядя на меня, и ушел.

— Эй! — воскликнул Джонни. — Ты знаешь, кто это был?

— Конечно нет.

— Это был палач, — взволнованно произнес он. — Он приходил, чтобы определить твой рост и вес для своих последующих действий. А ведь он тебя измерил, ты разве не заметил? У нас каждый, подлежащий повешению, получает собственную веревку. На этом не экономят.

Сказав это, он засмеялся, да так и не закрыл рот, говоря все, что думал. При этом постоянно просовывал мне очередные сигареты. Он был хотя и недалеким, но честным малым.

— Джонни, — спросил я, — сколько мне еще осталось жить?

— Этого я не знаю, — ответил он. — Точно это становится известно только в предстоящую ночь. Думаю, однако, что тебя возьмут пятнадцатого апреля. На этот счет я слышал какие-то разговоры.

В одиннадцать часов того же дня меня вызвали к коменданту и на короткое время сняли наручники.

— Мистер Гимпель, — произнес офицер, — я должен сообщить вам, что американский президент Рузвельт отклонил ваше прошение о помиловании. Теперь приговор в отношении вас может быть приведен в исполнение. Вы узнаете об этом за двенадцать часов до казни.

«У него маленький рот, прямой нос и круглая голова», — повторял я про себя, чтобы не потерять выдержки.

— Вы до сих пор вели себя как мужчина. Держитесь так и далее. Доброго дня!

Я возвратился в камеру. Снова один со своими мыслями.

А столь ли прекрасна эта жизнь? Может быть, даже лучше, что она скоро кончится?

В мире много банальных фраз, которые люди часто произносят, не задумываясь о их содержании. Одна из них засела в моей голове, и я повторял ее громко: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца».

Вскоре все станет в прошлом. Отсюда меня вынесут в простом деревянном гробу, — естественно, в анатомичку.

«Здесь вы видите, господа, печень, селезенку и желчный пузырь, — скажет какой-нибудь профессор, обращаясь к студентам-медикам. — Сердце абсолютно здоровое. По каким признакам вы можете это определить, студент Шустер?»

Никогда больше не увижу я, как цветет вишня, никогда не обниму женщину, не буду сидеть за рулем машины, не услышу трубу Луи Армстронга или тромбон Томми Дорси. Никогда больше… Никогда больше…

Передо мной прошли женщины, с которыми я был близок. Вот я стою на палубе корабля «Дротнингхольм» — это было в 1942 году, — а рядом со мной в легком летнем платьице — белокурая шведка Карен С. Ветер играл ее волосами.

— Поедем со мной в Стокгольм. У моего отца большое дело. Ему ты определенно понравишься. Мы сможем обручиться. И война для тебя на этом закончится: Швеция ведь нейтральная страна. Если ты меня любишь, поедем со мной.

— Я люблю тебя, — ответил я.

— Нет, ты меня не любишь. Я поцеловал ее:

— Немного позже, после войны. После войны! Какая бессмыслица…

А вот передо мной появилась Маргарет, маленькая, шикарная берлинка.

— Не будь глупцом, — сказала она, если мне не изменяет память, — оставайся. Не езжай в Америку: все говорят, что ты оттуда не возвратишься. Ты будешь сумасшедшим, если отправишься туда. И посмотри на этого Билли, на его обезьяньи руки, на его лживые бегающие глаза. Он тебя предаст, поверь мне. Женщина всегда чувствует такое. Оставайся в Германии — со мной.

На сколько сигналов судьбы я не обратил внимания!

Теперь же передо мной стояла Джоан, стройная, грациозная, высокого роста.

— У меня такое ощущение, будто я знаю тебя целую вечность, — произнесла она. — С тобой я знаю заранее, что ты скажешь, о чем ты думаешь. Мне кажется, что такие мужчины, как ты, всегда говорят то, что думают. А думают они правильно.

Она обняла меня рукой, и я посмотрел в ее глаза. Война в этот миг остановилась. Имел ли я право поцеловать ее, любить эту девушку? Мог ли я соединить ее жизнь с проклятием, связанным с моей шпионской деятельностью? Ведь от этого никуда не уйдешь.

Сердце не слушало голову. Мы смеялись, шептались, целовались. Это продолжалось несколько часов, а затем я ушел, должен был уйти…

Тянулись ли часы тогда столь же долго, как сейчас в камере, когда я ждал появления того унтер-офицера с крысиным лицом, который наложит мне на шею веревку с тринадцатью узлами, как предписано?

Бросившись на койку, я тут же вскочил снова.

Меня вновь одолевала потливость, во рту было сухо. «Только не думать об этом, — настраивал я сам себя, — надо отвлекаться. Думай о чем-нибудь другом, о том, что было хорошего в твоей жизни! Не думай о проклятой войне и неизбежном конце. А лучше всего не думай ни о чем!»

Мне невольно вспомнилась поговорка, ходившая по Главному управлению имперской безопасности: «Пусть думают лошади, у них большие головы».

Наступило утро. В десять часов Джонни был сменен. Его сменщик тут же угостил меня сигаретой. Интересно, что в Форт-Джей неукоснительно соблюдались все предписания, кроме курения. В этом вопросе каждый старался сделать исключение.