И несомненно, так и было бы. Но тут случилось нечто весьма неожиданное как для самого Карикозова, так и для дамы, готовой его слушать с терпеливой благожелательностью.
Ни он, ни она не заметили, как, громко беседуя между собой, вошла группа офицеров Дикой дивизии. Прямо с поезда — в "Континенталь". Едва успевшие помыться, привести себя в порядок, жизнерадостные, веселые от сознания, что они живы и невредимы после боев и самое страшное уже позади, проголодавшиеся, спустились они в ресторан.
Они увидели Лару и ее собеседника.
— Это еще что за "туземец"? — похрипывающим баритоном полюбопытствовал Тугарин, не могший разобрать со спины, кто сидит рядом с Ларой.
И они двинулись к столу. Карикозов и Лара только тогда заметили их, когда те подошли вплотную.
— Я сказал, что мы приедем! — воскликнул Юрочка.
И только здесь и он, и все остальные узнали фельдшера.
А фельдшер так испугался, что не мог пошевельнуться и сидел истукан истуканом. Если бы еще он вскочил, как встрепанный, вытянулся, он вышел бы из положения если и не с честью, то хоть кое-как, но то, что он продолжал сидеть, взорвало всех.
— Ты как попал сюда? Пошел вон! — крикнул на него Тугарин.
Этот грозный окрик вывел Карикозова из оцепенения, и он не приподнялся, не встал, а как-то соскользнул и, пригибаясь, рысцою выбежал из ресторана, оставив после себя такой дурной дух, что адъютант Черкесского полка, томный Верига-Даревский поднес к носу надушенный платок.
Лара и сконфузилась, и была возмущена выходкой Тугарина.
А тут ингуш Заур-Бек-Охушев с прямолинейностью горца вознегодовал:
— Вот подлец! Клянусь богом, здесь нельзя оставаться!
— Да, да, нельзя… Перейдем в кабинет! — подхватили все.
— Лариса Павловна, вашу руку, — предложил Юрочка.
В кабинете Лара с гневным огоньком в узких восточных глазах накинулась на Тугарина:
— Как вам не стыдно! Своего же офицера выгонять так… так непростительно грубо? Я бесконечно возмущена вами… я…
К изумлению своему, Лара встретила кругом не сочувствие, а дружный смех.
Тугарин оправдывался:
— Рубить голову вы успеете, Лариса Павловна, выслушайте сперва. Помилуй Бог, какой же офицер? Он фельдшер!
— А если и фельдшер?
— Дайте кончить! Я вас понимаю. Но будь это порядочный фельдшер, мы сплавили бы его тихо и мирно, не ударяя по самолюбию. Но в том-то и дело, что это дрянь, каналья, мошенник, спекулянт — всё, что хотите, и, наверно, выдал себя вам за офицера, да еще нахально врал о своих подвигах.
— Да… он много о себе говорил, — сконфузилась Лара.
— Видите! Как же было его не выгнать?
Вдруг всем сделалось весело, всем и самой Ларе, жертве наглого мистификатора. Не щадя самое себя, описала она и свое умиление "диким горцем", и те турусы на колесах, коими этот "горец" ее угощал.
И в общей зале, и в кабинетах офицеры Дикой дивизии были, пожалуй, самые выгодные гости. Но в то же время — самые беспокойные. Кутежи их сплошь да рядом кончались выхватыванием кинжалов и шашек, стрельбой во время исполнения лезгинки, ибо какая же настоящая лезгинка обходится без револьверной пальбы?
После боев с опасностью на каждом шагу, после суровых испытаний и своих, и чужих, после долгих недель и месяцев лишений появляется желание забыться, желание разгула и встряски нервов не только у кутящих всю жизнь кавалеристов, но и у самых скромных пехотных офицеров. И скандалы с мирной, не воюющей публикой тыла именно тем и объяснимы, что она мирная, не воюющая: озлобление тех, кто рискует жизнью и выносит на себе всю тяжесть войны, по отношению к тем, чья жизнь вне всякой опасности, кто и в мирное время безмятежно пользовался всеми ее благами и срывал цветы удовольствия.
Эти проявления у офицеров вообще — в обострении и в сгущении — давали себя знать и у офицеров Дикой дивизии. Почти каждый, за исключением молодежи, был с прошлым, и довольно бурным прошлым.
Полковник, принц Мюрат. В его послужном списке было несколько войн и несколько дуэлей, а в несколько лет он прокутил два миллиона. И когда от этих миллионов ничего не осталось, он вынужден был променять блестящий дорогой конный полк на более скромное положение в офицерской кавалерийской школе. А когда ему надоело объезжать лошадей и готовить из молодых поручиков и штаб-ротмистров таких же центавров, каким был он сам, достойный правнук великолепного Иоахима Мюрата, он вышел в запас и уехал в Америку за новым счастьем, за новыми впечатлениями. Там какой-то "король нефти" пригласил потомка неаполитанского короля оборудовать ему конный завод. Мюрат успел поставить завод на громадную высоту, но с первыми же раскатами Великой войны умчался в Россию и вступил в ряды Дикой дивизии.
Это ли не офицер с прошлым?
А Тугарин?
Из Елизаветградского кавалерийского училища он вышел в уланский полк, стоявший в одном из местечек юго-западного края у самой австрийской границы.
Это было громкое дело. С поручика Бакунина кто-то где-то сорвал погоны. Словом, Бакунин вернулся в офицерское собрание без погон. Тогда корнет Тугарин своей властью, на свой риск, вызвал то тревоге эскадрон, обыскал все местечко, перепорол многих обывателей, и в конце концов погоны были найдены. Вышел слишком громогласный скандал, чтобы его можно было замять. Тугарин был разжалован в рядовые. Простым драгуном Приморского полка воевал в Маньчжурии, отличился, был награжден солдатским Георгием. После войны он был восстановлен в правах и в своем корнетском чине, но, недовольный кем-то или чем-то, вышел уже по своей воле в запас и уехал к себе в имение, где вел беспорядочную жизнь охотника, игрока и кутилы.
Вскоре он стосковался по своей коннице, вернулся в свой уланский полк, но опять ушел после дуэли со своим эскадронным командиром.
А через два года — война, Ингушский полк Дикой дивизии, и рядом с солдатским крестом — белый эмалевый офицерский Георгий. Таков Тугарин.
И уже совсем необыкновенная биография Заур-Бек-Охушева. Как и Тугарин, питомец Елизаветградского училища, он вышел эстандарт-юнкером в Ахтырский гусарский полк и через месяц, оскорбленный полковником Андреевым, на оскорбление ответил пощечиной. Ему грозила смертная казнь. Бежал в Турцию и как мусульманин был принят в личный конвой султана Абдул-Гамида. Потом, с производством в майоры, он уже начальник жандармерии в Смирне. Но под турецким мундиром билось сердце, любящее Россию. Вспыхивало желание вернуться и, будь что будет, отдаться русским властям. А когда вспыхнула война, Заур-Бек в ужас пришел от одной мысли, что под давлением немцев он вынужден будет сражаться против тех, кого никогда, ни на один миг не переставал любить.
И вот спустя двадцать лет новый побег, но тогда из России он бежал юношей, а теперь из Турции бежал усатый, с внешностью янычара, опытом умудренный мужчина. Высочайше помилованный, Заур-Бек принят был всадником в Чеченский полк, получил три солдатских креста, произведен был в прапорщики, затем в корнеты.
Много было таких в дивизии, как Мюрат, как Заур-Бек, как Тугарин, людей темпераментных, с бушующими страстями, людей, не созданных для повиновения шаблону воинской дисциплины.
Были и офицеры, погрешившие в свое время не только против дисциплины, но и против морали. Но война сглаживает все углы и шероховатости, ибо она сама по себе аморальна не как идея, а как ее осуществление. И потому вчерашний преступник или полупреступник делается сегодня героем и подвигами своими заслоняет свое прошлое…
Но войдем в кабинет вслед за Ларой и ее шумным, ликующим окружением, окружением, с неделю не знавшим, что такое горячая пища, — на позиции нельзя подтянуть походные кухни, да и поспеть они не могли за быстрым движением, движением в боях. Заказали тонкий обед, желая вознаградить себя за несколько дней вынужденной сухомятки.
И пока обсуждались закуски, стерляжья уха, осетрина и седло дикой козы, подоспели еще "туземцы". Они приехали вместе со всеми, но, за отсутствием свободных комнат в "Континентале", расположились в "Гран-Отеле" и потому запоздали.
Во главе этой новой группы был принц Мюрат. Хотя веселость не покидала его и приветливо улыбалось открытое лицо, но внутри было не по себе. Этот рожденный для войны офицер переживал трагедию. Его последние трофеи и подвиги были в буквальном смысле последними.
Он все еще силен, все еще может гнуть монеты, но уже постепенно лишается ног. Дает себя знать и подагра мирного времени, и ревматизм трех войн, а самое главное, зимние бои в Карпатах с их стужей, когда ему отморозило обе ноги.
Он с трудом вошел, и не в сапогах, а в бархатных валенках. Это нарушало его кавказский стиль, и он, родившийся на Кавказе и кавказец по матери, грузинской княжне, сам это чувствовал более, чем кто-либо.
Он склонился к руке Лары.
— Вы видите перед собой инвалида. Ноги мои изменяют мне, как и я изменял женщинам. Я никуда не гожусь, ни пеший, ни конный. А жаль! Я так мечтал войти во главе своего дивизиона в Берлин.
Лара пыталась утешить его.
Он отрицательно покачал головой, и впервые за все годы знакомства она увидела в его глазах печаль.
Юрочка подсел к Ларе:
— Вы о нас думали? Вспоминали нас?
— Еще бы, все время! И знаете, Юрочка, милый, как это странно. Не было ни одной минуты сомнения. Я считала в порядке вещей, иначе и быть не может, что вы вернетесь благополучно. И только теперь, увидев вас всех невредимыми, только теперь поняла, какой опасности вы подвергались! И мне и жутко, и радостно. И теперь, когда чего, казалось бы, волноваться, — я все же волнуюсь.
— Так бывает, — согласился Юрочка и, понизив голос, как бы проникаясь важностью того, что сейчас скажет, продолжал: — Дивизия лишний раз покрыла себя славой, но, увы, ценой значительных потерь. Она лишилась нескольких офицеров, и в том числе ротмистра Сарабуновича. Вы его не помните? Незаметный и скромный. Для дивизии же это незаменимая утрата. Он вел свою сотню в атаку под сильным артиллерийским огнем. Его контузило, контузило так — из ушей и носа хлынула кровь! Оглушенный, приказал снять себя с коня, приказал двум ингушам вести себя. А через минуту новым снарядом разорваны были и сам Сарабунович, и те, кто его вел. Он представлен к посмертному Георгию…