Первая волна Мора схлынула за три дня — оставшиеся в живых возомнили было, что отмечены особым счастьем и, возможно, пребывают под защитой Лаш. Погибшие улицы подверглись деловитым набегам мародёров — опустошая винные погреба и фамильные шкатулки соседей, предприимчивые отцы семейств хвалились добычей перед жёнами и детьми, а молодые парни дарили уцелевшим подружкам сорванные с мёртвых рук браслеты; все они собирались долго жить — однако вторую свою трапезу Чёрный Мор начал с них и с их родичей.
Декан запретил студентам покидать университет — но силы его запрета оказалось недостаточно, чтобы удержать в толстых стенах молодых людей, у каждого из которых где-то в городе, в предместье или в отдалённом местечке остались родные и невесты. Поначалу студенты бросились к Луаяну за помощью и спасением — но тот заперся в кабинете и никого не желал видеть. Надежда юношей сменилась недоумением, потом озлоблением, потом отчаянием — они покидали университет один за другим, горько сетуя на магов, которые отстраняются от простых смертных как раз тогда, когда их помощь нужна более всего. Эгерт стискивал зубы, слыша проклятья в адрес декана, бросившего учеников на произвол судьбы; ему трудно было свыкнуться с мыслью, что Луаян не всемогущ, но ещё труднее было осознавать, что поведение его выглядит как предательство.
Тории было не легче — впервые за всю жизнь отец переживал трудные времена не рядом с ней, а в одиночестве, и одно сознание этого оказалось для неё тяжелее всех бед эпидемии. Эгерт не отходил от неё ни на шаг; страх, неотвязный, как зубная боль, привычный страх за свою шкуру бледнел теперь перед одной мыслью о судьбе чудом обретённой Тории, её отца, университета, города — и о судьбе Каваррена.
Каваррен далеко. Каваррен, может быть, благополучен; Каваррен успеет установить кордоны, ввести жестокий карантин, Каваррен защитит себя… Но в повторяющемся каждую ночь сне Эгерт видел одно и то же: воющих собак перед гостиницей «Благородный меч», дымы, тянущиеся вдоль пустых улиц, горы трупов на набережной, запертые ворота с потускневшим от копоти гербом…
Декан сказал: Чёрный Мор опустошит землю, если его не остановить. На земле много сотен каварренов; что для Мора какой-то маленький, хоть и древний и спесивый, городок?
Оставшиеся в университете студенты жались друг к другу, как овцы в покинутом стаде; о господине ректоре не было ни слуху ни духу, служитель сбежал, педагоги не являлись, и юноши, ещё недавно считавшие себя солидными и учёными людьми, превратились в беспомощных мальчишек. В один из дней стены Большого Актового зала огласились самым настоящим плачем — навзрыд, как маленький, плакал на жёсткой скамейке какой-то «вопрошающий», паренёк из деревни, для которого первый год учёбы обернулся кошмаром. Остальные прятали глаза, не решаясь взглянуть на бледные лица и трясущиеся губы товарищей — и вот тогда-то рассвирепел, захлебнулся яростью Лис.
Никто и никогда не слышал от него таких хлёстких речей. Он предлагал всем и каждому катушку, чтобы сматывать сопли, широкую мамину юбку, под которой так тепло прятаться, и ночной горшок на случай внезапной надобности. Он швырял с кафедры только что придуманные слова, обзывая сотоварищей вислогубцами, слизоносцами, паршивыми засранцами, ящичками для плевания и маменькиными импотентами. Плачущий паренёк, последний раз всхлипнув, широко раскрыл рот и залился густой, как дамские румяна, багровой краской.
Дело закончилось попойкой. Лис сам себя назначил интендантом и раскупорил имеющиеся в университетском погребке многолетние запасы вина; пили тут же, в лекционном зале, пили, пели и вспоминали «Одноглазую муху». Лис хохотал, как бешеный, затевая игру — все без исключения должны были честно рассказать о своём первом любовном опыте, а не имеющие такового — обязаться восполнить упущенное на следующий же день; пьяные уже голоса перебивали друг друга, перемежаясь со взрывами истерического смеха. Эгерт смотрел на пирушку сверху, из круглого окошка, соединяющего зал с библиотекой, и до него доносилось нестройное: «Ай-яй-яй, не говори… Милый, не рассказывай… Ай, душа моя горит, а дверь скрипит, не смазана»…
Он вернулся к Тории и долго развлекал её рассказами о былых проделках Лиса — кое-какие он видел, о кое-каких слышал, а некоторые придумывал тут же, по ходу истории; слушая его нарочито весёлую болтовню, Тория сначала бледно улыбалась, потом, чтобы угодить ему, даже рассмеялась через силу.
После полуночи стихли крики в Актовом зале, и уснула Тория; посидев рядом, поправив одеяло и осторожно погладив воздух у самой её головы, Эгерт отправился вниз.
Студенты спали вповалку — кто на лавке, кто на столе, кто просто на полу, сыром и холодном; Лиса не было нигде, Эгерт понял это с первого взгляда, и неизвестно почему, но сердце его сжалось.
Гаэтана не было и в комнате, и не висел на железном крюке его видавший виды плащ; Эгерт долго стоял на университетском крыльце, вглядываясь в мутную ночь — в здании суда тускло светились окна, и покачивалась под дождём казнённая кукла на круглой тумбе, и высилась Башня Лаш — немая, замурованная, как склеп, безучастная к умирающему у её ног городу.
Лис не вернулся и на утро; сгустившийся ночью туман не развеялся к полудню, а, наоборот, застыл, как студень — даже ветер завяз в его липких сырых космах. Двери деканового кабинета оставались плотно закрытыми, Тория бродила, как потерянная, между стеллажами в библиотеке, бормотала что-то в ответ собственным мыслям и по многу раз водила бархатной тряпочкой по корешкам, футлярам и золотым обрезам.
Солль не сказал ей, куда идёт. Не хотел беспокоить.
Сырость и страх трясли его мелкой дрожью, когда, сжав зубы, он ступил на пустую площадь. Ни торгующих, ни гуляющих — глухая ватная тишина, серые силуэты домов и милосердный туман, покрывающий город, как простыня покрывает лицо покойника.
Эгерт сразу понял, что не отыщет Лиса. На пути его встречались мёртвые тела — Солль отводил глаза, но взгляд его всё равно находил то судорожно вытянутую, вцепившуюся в камень женскую руку, то устилающие булыжник волосы, то щёгольской сапог стражника, мокрый от осевших капелек тумана и потому сияющий, как на параде. К запаху разложения примешивался доносящийся откуда-то запах дыма; пройдя ещё немного, Солль передёрнулся, ощутив в стоячем воздухе знакомый аромат горьковатых благовоний.
Башня Лаш, свершившая своё ужасное дело, продолжала потихоньку куриться. Эгерт приблизился, странно безучастный; у входа в Башню бился о каменную кладку совершенно седой мужчина в рабочем переднике:
— Откройте… Откройте… Открой…
Несколько человек, равнодушных, обессиленных, сидели рядом прямо на мостовой; красивая женщина в съехавшем на затылок чепце рассеянно гладила лежащего у неё на коленях мёртвого мальчика.
— Откройте! — надрывался седой. Кулаки его, совсем лишённые стёртой о камень кожи, роняли на мостовую капли крови; рядом валялась напополам переломанная кирка.
— Молить надо, — шёпотом сказал кто-то. — Молить… Привидение Лаш…
Седой человек в переднике в новом исступлении кинулся на замурованную дверь:
— Открой… А-а… Мерзавцы… Гробовщики… Открой… Не спрячетесь… Открой…
Эгерт повернулся и побрёл прочь.
Лиса не найти, он пропал, сгинул где-то в чумном котле, никому не помочь, ничего не исправить, Эгерт тоже умрёт. При одной этой мысли в душе его бесновался животный страх — но сердцем и разумом он ясно понимал, что главное дело отпущенной ему куцей жизни — Тория. Последние дни её не должны быть омрачены ужасом и тоской, он, Эгерт, не позволит себе роскошь умереть первым — только убедившись, что Тории больше ничего не угрожает, он сможет закрыть глаза.
Завидев впереди на мостовой скорчившееся тело, Эгерт хотел обойти его как можно дальше — но человек пошевелился, и Солль услышал слабое царапанье железа о камень. Под боком у лежащего примостилась шпага; Эгерт разглядел капли влаги на дорогих ножнах, на тяжёлом эфесе с вензелем, на расшитой самоцветами перевязи. Потом он перевёл взгляд на лицо лежащего.
Карвер молчал; грудь его ходила ходуном, хватая сырой воздух, губы запеклись, а веки распухли. Одна рука в тонкой перчатке цеплялась за камни мостовой, другая сжимала рукоятку шпаги, будто оружие могло защитить своего хозяина и перед лицом Мора. Не отрываясь, Карвер смотрел Эгерту в глаза.
Приглушённое туманом, издали донеслось захлёбывающееся лошадиное ржание.
Карвер судорожно вздохнул. Губы его дёрнулись, и Эгерт услышал тихое, как шорох осыпающегося песка:
— Солль…
Эгерт молчал, потому что говорить было нечего.
— Солль… Каваррен… Что теперь с Каварреном?
В голосе Карвера скользнула такая тонкая, такая умоляющая нотка, что Эгерту на мгновение вспомнился тот нерешительный тонкогубый мальчик, каким был двенадцать лет назад приятель его детства.
— Каваррена… Это… Эта смерть… Не достигнет?
— Конечно, нет, — сказал Эгерт уверенно. — Слишком далеко… И потом ведь есть карантинные заставы, патрули…
Карвер передохнул, кажется, с облегчением. Запрокинул голову, прикрыл глаза; прошептал с полуулыбкой:
— Песок… Ямы, следы… Холодная… вода. Смеялись…
Эгерт молчал, приняв случайные слова за бред. Карвер не отрывал от него странного, из-под тяжёлых век, рассеянного взгляда:
— Песок… Кава… Помнишь?
Солль увидел на секунду залитый солнцем берег, жёлтый с белым, как покрытая глазурью бисквитная булка, зелёные островки травы, компанию мальчишек, вздымающих к небу фонтаны брызг…
— Ты мне… вечно глаза засыпал песком. Помнишь?
Он изо всех сил пытался призвать такое воспоминание — но перед глазами у него была только мокрая, лоснящаяся от влаги мостовая. Было ли?.. Да… было. Карвер тогда не жаловался — он покорно промывал полные песка, воспалённые, закрывшиеся глаза.
— Я не хотел, — сказал зачем-то Эгерт.
— Хотел, — возразил Карвер тихо.
Они долго молчали, и туман не желал расходиться, и отовсюду тянуло дымом, и гнилью, и подступающей смертью.