Шри Ауробиндо. О себе — страница 36 из 86

орошими по более низким меркам они ни показались, до тех пор, пока не найдется то, в чем я почувствую истинность. Х. явно попал во власть своей концепции, будто я пытаюсь защищать избыточные красоты поэмы; он говорит, что принцип, выдвинутый мной, верен, но неверно использован, и, похоже, считает, что, хотя и сам знаю, что тут всё фальшиво и плохо, я это оправдываю, цитируя Мильтона и Шекспира, как будто моя избыточность не хуже, чем у них. Однако я не собирался защищать свою технику, поскольку речь шла не о поэтической ценности моих стихов; речь шла о том, не нарушен ли здесь действующий закон экономического целомудрия избыточным использованием эпитетов: потому я и защищал свое право на обилие эпитетов, отстаивая принцип, а не его применение. Даже самый скромный поэт может для поддержки своих мыслей цитировать великих поэтов, отнюдь не имея при этом в виду, что он в творчестве с ними на равных. Однако мой критик идет дальше, уверяя, что я не умею подобрать цитаты, поскольку отрывок из Мильтона[155] отнюдь не является иллюстрацией к моему принципу, а отрывок из Шекспира[156] поэтически слабый, вялый и риторичный и относится к раннему, слабому периоду, когда еще не было шекспировского стиля. Он уверяет, что изумительный эффект от стиха Мильтона достигается только звучанием, а не словами. Мне это кажется не совсем верным: звук, ритмический резонанс, ритмическая значимость, бесспорно, являются доминантным фактором; он дает нам услышать и почувствовать шум, грохот и треск, сопровождающие падение мятежных ангелов, но ведь это не всё, мы не просто это слышим, как если бы слышали грохот обрушившегося от попадания бомбы дома, но при этом ничего бы не видели; нам тут дается образ, со всем его психологическим наполнением, «ужасного» огненного крушения, и эта невероятная сила слов дает нам всё это увидеть и услышать. Пренебрежительное отношение Х. к отрывку из Шекспира с описанием моря, который не только мной, а крупнейшими критиками признан стоящим в одном ряду с наиболее замечательными образцами Шекспировского стиля, удивляет и, на мой взгляд, раскрывает серьезную ограниченность его поэтического восприятия и вкусовую пристрастность. Можно, безусловно, восхищаться сжатым, лаконичный стилем более позднего Шекспира с его более мощными драматическими эффектами, без всякого пренебрежительного отношения к роскошествам и избыточности его раннего периода; если бы он им никогда не писал, это была бы невыразимая потеря для культурного мирового наследия. В строках, мной процитированных, нет ни вялости, ни риторичности, в них есть сжатость или, как минимум, компактность, отличающаяся по характеру от той, какая присутствует, скажем, в сцене смерти Антония или в других всем известных сценах, написанных в том трагическом стиле, за который он стал считаться великим, но и здесь каждый слог нагружен смыслом и могучей значимостью, каких не бывает в пустой риторике. Поэт, написавший такие строки, заслуживает, чтобы только за них быть поставленным в ряд с великими и даже гениальными поэтами.

Теперь хватит разбираться с критикой частностей, перейдем к общему результату и к его высказанному мнению о моей поэзии. Если не считать высоких похвал в адрес моих стихов, «Огненный ветер», «Нисхождение», «Дживанмукта», «Мысль-Параклит»[157] и некоторого, в общих чертах, одобрения мистических стихов, напечатанных вместе с моей статьей о квантитативной метрике английского стихосложения, то в целом его оценка отрицательна и пренебрежительна, так что, если бы я согласился с его вердиктом в отношении моих ранних и поздних сочинений, то есть с тем, что в ранних почти нет ничего ценного, в поздних всё псевдо и вычурно, а что касается остального, то там есть несколько милых или приятных строчек, однако нет ни силы, ни притяжения, свойственных истинным или великим стихам, то тогда мне следовало бы изъять из обращения «Поэтический сборник», «Савитри» выбросить в мусорную корзину, и остались бы только одни мистические поэмы – но их тоже клеймили бы другие критики, так что нет мне спасения. Поскольку Х. критик отнюдь не игнорируемый и его вердикт совпадает с тем, что пишет в «Литературном приложении» к «Таймс» панегирист моей философии, не говоря уже об отзывах других, менее авторитетных критиков, вроде того коммуниста (написавшего рецензию на книгу Айенгара), который заявил, что еще не известно, останусь ли я жить как поэт, видимо, мне самому надлежит задуматься о своем жалком положении и решить, правы ли те, кто говорит, что всё так плохо. Среди замечаний вашего друга на «Поэтический сборник» есть вовсе особенные, но они, кажется, касаются только переводов. Любопытно, что он сожалеет по поводу недостатка импульса самовыражения в «Песнях моря», когда в этом стихотворении я только старался переложить с бенгальского на английский «самовыражение» моего друга и коллеги-поэта Ч. Р. Даса, его «Сагар сангит». Я даже не сам решил его переводить, хотя считал стих прекрасным; тут меня можно было бы даже обвинить в том, что я взялся за перевод из корысти, так как Дас, знавший в Пондичери о моем зависимом и бедственном положением, тогда предложил мне за работу 1 000 рупий. Тем не менее я сделал всё что мог, чтобы придать на английском как можно более блестящую форму прекрасным строкам его бенгальского стиха. Поэт и литератор Чепмен забраковал мой перевод по той причине, что я его сделал слишком на английский манер, слишком подражал традиционной английской поэзии и не сумел передать своеобразие, сохранить бенгальские дух и сущность. Возможно, он прав: Дас тоже не был удовлетворен моей работой, так как сделал к нему приложением построчный перевод, хотя непохоже, чтобы кто-то что-то по нему уловил, тогда как мою версию, пусть немногие, но до сих пор читают и восхищаются. Если Х. прав, находя в «Песнях» избыточную сентиментальность, то это, значит, внесено мной, это остатки моего раннего романтического сентиментализма, мое личное «самовыражение», заместившее здесь Даса. В индийской системе образов море – символ жизни, океан сансары, а индийская йога в своих оккультных представлениях видит в образе моря жизнь либо описывает различные планы бытия как множество морей. В стихотворении Даса передано его ощущение единства с океаном вечной жизни и близости человеческой души к скрытому в нем Космическому Духу, и всё это сказано напряженно, требуя размышления, без всякой сентиментальности, но очень по-индийски и даже очень по-бенгальски, и при переводе в другую систему мышления может показаться избыточным по образности и по выразительности. Сегодня «Песни» очень от меня далеки и видны сквозь туманную дымку воспоминаний, так что мне нужно было бы их сначала для верности перечитать, но на это сейчас нет времени.

Потом, за мое переложение «Викраморваши» Калидасы он обвиняет меня в новом романтизме девятнадцатого века и фальшивой имитации елизаветинской драмы; но пьеса Калидасы романтична по всему своему тону, так что Калидасу можно было бы назвать предшественником елизаветинцев, опередившим елизаветинскую эпоху более чем на тысячу лет; собственно говоря, такова едва ли не вся древняя санскритская драматургия, хотя и без трагизма, и в общем и целом ее скорее можно определить как елизаветинскую романтическую комедию. Потому я не думаю, что погрешил против автора, придав переводу романтическое звучание и сделав его елизаветинским, даже если в итоге добился лишь «безжизненного псевдоелизаветинского» стиля. Человек, знающий оригинал на санскрите и кто, будучи индийцем, считается в Англии хорошим критиком, а также поэтом, чье отношение ко мне и к моей работе было всегда недружелюбным, тем не менее горячо хвалил мой перевод и сказал, что, если Калидасу вообще можно перевести, его нужно переводить только так. Такая оценка, сделанная истинным знатоком предмета, наверное, может перевесить обвинения Х. Его замечания к переводу из Бхартрихари[158] более обоснованны, но вот тут вина не Бхартрихари, – чьи эпиграммы столь же кратки и лапидарны, как у греков, – а моего перевода, в который проникло мое тогдашнее пристрастие к романтизму: перевод достаточно честно передает мысли санскритского автора, но не его дух и манеру стиля. Тем не менее можно утешиться тем, что он являет собой «приятное чтение» – нужно же радоваться мелким радостям в мире отнюдь не дружелюбной ко мне критики. В конце концов это не собственные, а переводные стихи, и только очень немногие могут питать надежды преодолеть расстояния в тысячи миль и сравняться с такими достижениями в этой области, как блестящий и абсолютно неточный по существу перевод Фицджеральда из Омара Хайяма или абсолютно неточные переводы из Гомера Попа[159] и Чэпмена[160] , которые можно назвать замечательными самостоятельными произведениями с заимствованным содержанием. Х ничего не говорит отдельно про «Любовь и Смерть», которая вам так сразу понравилась, про «Стихи», про «Урваши» и «Персея-освободителя»[161] , хотя эту драму он, по-моему, определяет как слабую псевдоелизаветинскую пьеску; но, возможно, он их не касается лишь потому, что не успел толком прочесть или же не смог найти первый том. А возможно, они входят у него в число тех моих сочинений, которым он дает общую оценку, говоря, что им всем недостает яркости и насыщенности, свойственных истинно вдохновенной поэзии, и, классифицируя их, ставит в один ряд со стихами Уотсона[162] , Стивена Филипса[163] и других авторов периода упадка романтизма. Я ничего не знаю о творчестве Уотсона, если не считать одного-двух случайно прочитанных стихов, и если судить по ним, то я бы назвал его настоящим поэтом, у которого хорошо разработаны образность языка и метрика, но слабоваты идея и содержание, так что, возможно, мои стихи хотя бы в этом отношении всё же сильнее, поскольку в рецензии в «Литературном приложении» к «Таймс» как их единственное положительное свойство при отсутствии вдохновенности отмечены именно глубина мысли и техническое совершенство. Стивен Филлипс другое дело; я читал его «Марпессу» и «Христа в Гадесе» («Христа» в машинописном варианте) незадолго до отъезда из Англии, и они произвели на меня сильное впечатление, вызвав искреннее восхищение. Недавно я прочел, что Филлипс теперь забыт, но если забыты и эти два стихотворения, то я это назвал бы большой потерей для поколения, предавшего их забвению. Поздние его стихи меня разочаровали, так слог остался блестящим, но пропали высокие устремления. Единственный поэт того времени, который действительно оказал на меня определенное влияние, был Мередит