Шри Ауробиндо. Тайна Веды — страница 89 из 93

vṛka в современном санскрите употребляется только как существительное, означающее волка; в Веде это слово означает просто «растерзывающий» или «растерзатель», оно употребляется и как существительное, и как прилагательное и, даже будучи употребляемо в качестве существительного, сохраняет значительную свободу прилагательного и может свободно применяться для обозначения волка, демона, врага, сил раздора, чего угодно, что способно растерзать. Хотя в Веде существуют адвербиальные формы, соответствующие латинскому наречию на e и ter, само наречие постоянно употребляется как прилагательное, но в связи с глаголом и его действием, что соответствует нашему современному употреблению наречия и адвербиальных или предложных фраз, или подчиненных адвербиальных предложений. Еще более поразительно – мы обнаруживаем, что существительные и прилагательные часто употребляются как глаголы с дополнением в аккузативном падеже, управляемым глагольной идеей корня. Таким образом, мы готовы согласиться, что в простейших и древнейших формах арийского языка словоупотребление было весьма текучим, что такое слово, как, например, cit может с одинаковым успехом означать «знать», «знающий», «знает», «обладатель знания», «знание» или «зная»; при этом говорящий употребляет это слово без ясного представления, в какой конкретной форме он использует эту гибкую вокабулу. Опять же, тенденция к фиксированности в современных языках, тенденция к употреблению слов как условных символов идей, не являющихся чем-то живым, способным породить из себя мысль, способствует жесткому ограничению использования одного слова в нескольких различных значениях, а также запрету употребления множества различных слов для выражения одного предмета или идеи. Когда есть у нас слово «стачка» для выражения добровольного и организованного прекращения труда рабочими, мы удовлетворены; нас бы смутило, если бы нам пришлось выбирать между этим и пятнадцатью другими словами, столь же распространенными и имеющими тот же смысл; и мы бы окончательно смутились и запутались, если бы одно слово могло означать удар, солнечный луч, злость, смерть, жизнь, мрак, укрытие, дом, молитву и пищу. Но именно это явление – я опять же хочу сказать о явлении поразительном и многое проясняющем – мы обнаруживаем в древней истории речи. Даже в позднем санскрите изобилие значений одного слова, не имеющих явной связи между собой, феноменально; но в ведийском санскрите это более чем феноменально и представляет собой серьезнейшую трудность в попытках наших современников установить точный и неоспоримый смысл арийских гимнов. В этой работе я представлю доказательства того, что в ранней речи свободы было еще больше, что каждое слово, не в порядке исключения, а естественно, было способно нести множество различных значений, что каждый предмет или идея могли обозначаться подчас пятьюдесятью различными словами, каждое из которых было производным от другого корня. По нашим представлениям такое положение дел было бы просто произволом и сумбуром, отрицанием самой идеи закона речи или возможности существования лингвистической науки, однако я покажу, что эта невероятная свобода и гибкость с неизбежностью возникла из самой природы человеческой речи на ее начальной стадии и в результате как раз тех самых законов, управлявших ее развитием.

Возвращаясь, таким образом, от искусственного использования речи в современном языке и приближаясь к естественному использованию примитивной речи нашими древними праотцами, мы получаем две важные вещи. Мы избавляемся от идеи условной жесткой связи между звуком и его смыслом, и мы осознаем, что определенный объект выражается определенным звуком, по той причине, что нечто в нем, некое особое и заметное действие или черта, которая выделила этот объект для ума древнего человека, подсказали именно этот звук. В отличие от нашего изощренного современника древний человек не говорил себе: «это кровожадное, хищное животное на четырех лапах, из рода собачьих, охотится в стае, в моем уме ассоциируется с Россией, с зимой, со снегом, со степями»; у древнего в уме было куда меньше идей касательно волка; его не заботили идеи научной классификации животного, а скорее идеи физического факта своего контакта с волком. И именно этот наиважнейший физический факт он выбрал, когда крикнул спутнику фразу даже не «здесь волк!», а просто «этот терзатель!», ayaṁ vṛkaḥ. Остается открытым вопрос – почему именно слово vṛkaḥ, больше чем какое-то другое, подсказало идею растерзания. Санскритский язык уводит нас на шаг в прошлое, но это отнюдь еще не последний шаг, показывая, что нам следует иметь дело не со сформировавшимся словом vṛkaḥ, но со словом vṛc, с корнем, лишь одним из нескольких ответвлений которого является vṛka. Ибо вторая иллюзия, от которой мы избавляемся, это современная связь развитого слова с каким-то точным оттенком идеи, привычным для нас именно в его выражении. Слово delimitation и сложный смысл, передаваемый им, спаяны для нас воедино, нам нет нужды помнить, что оно происходит от limes – граница, а единый слог lime, составляющий костяк слова, сам по себе не содержит для нас фундаментальную суть смысла. Но, на мой взгляд, можно показать, что даже в ведийские времена люди, употребляя слово vṛka, прежде всего держали в уме смысл корня vṛc, и именно корень, по их складу ума, был жесткой, фиксированной, значимой частью речи, поскольку производное от него слово было еще текучим и употребление его зависело от ассоциаций, пробуждаемых этим корнем. Если это так, то отчасти мы уже видим, отчего слова оставались текучими по смыслу, варьируясь в зависимости от конкретной идеи, пробуждаемой звучанием корня в восприятии говорящего. Мы также видим, отчего сам корень был текуч, не только по смыслу, но и по употреблению, отчего даже сформировавшееся и развитое слово столь неясно различалось по употреблению в качестве существительного, прилагательного, глагола или наречия, отчего оно было недостаточно жестким и определенным, отчего так смешивались слова даже в Веде, на сравнительно поздней стадии развития речи. Мы постоянно обращаемся к корню как к определяющей единице языка. В том конкретном исследовании, которое мы ведем – в поиске основы для науки о языке, – мы совершаем чрезвычайно важный прорыв. Нам незачем выяснять, почему vṛka означал терзателя; вместо этого мы должны понять, что корень vṛc значил для древних носителей арийской речи и почему он имел данное значение, которое мы в нем обнаруживаем. Нам не надо спрашивать, почему dolabra на латыни значит «топор», dalmi на санскрите означает «гром Индры», dalapa и dala употребляются для обозначения оружия, почему dalanam значит «сокрушающий» или почему в греческом delphi – это имя, даваемое местам, изобилующим пещерами и оврагами, – нам достаточно ограничиться изучением природы первоначального корня dal, плодом которого являются все эти разные, но родственные слова. Дело не в том, что отмеченные вариации не имеют значения – просто их значение носит не существенный, а вспомогательный характер. На самом деле, историю происхождения речи можно разделить на две части: эмбриональную, изучение которой безотлагательно и имеет первостепенное значение, и структурную, менее важную, а потому могущую быть отложенной для последующего и дополнительного рассмотрения. В первой части мы отмечаем корни речи и выясняем, каким образом vṛc стало обозначать «терзать», dal – «раскалывать или сокрушать», произошло ли это произвольно, или это действие некоего закона природы; во второй части мы отмечаем модификации и дополнения, при помощи которых эти корни выросли в развитые слова, группы слов, семьи слов и роды слов, и отчего эти модификации оказывают существенное воздействие на смысл и употребление слов, почему окончание ana превращает dal в прилагательное или в существительное, в чем источник и смысл различных окончаний – ābra, bhi, bha, (del) phoi, (dal)b hāh, ān (греческое on) и ana.

Эта первостепенная важность корня над сформировавшимся словом в древней речи является одним из тех скрытых фактов, пренебрежение которыми стало чуть ли не главной причиной несостоятельности филологии, как науки в строгом смысле. Мне кажется, что первые филологи, занявшиеся сравнительными исследованиями, допустили роковую ошибку, когда введенные в заблуждение главным сосредоточением на сформировавшемся слове, они ухватились, как за ключ, за соотношение pitā, pater, pater, vater, father как за mūlamantra[292] своей науки и принялись выводить из него всякого рода разумные и неразумные заключения. Подлинный ключ, подлинное соотношение надо искать в другом ряде – dalbhi, dalana, dolabra, dolon[293] , delphi, который ведет нас к общему материнскому корню, к общим семьям слов, к общим родам слов, к родственным организациям слов или языкам, как мы их зовем. А будь также замечено, что во всех этих языках dal означает еще и «притворство или мошенничество», и имеет и другие схожие или родственные значения, будь предпринята какая-то попытка найти причину, по которой один звук обладает этими различными значениями, возможно был бы заложен фундамент настоящей науки о языках. Возможно, мы бы заодно открыли настоящие взаимосвязи древних языков и общий менталитет так называемых арийских народов. Мы находим в латыни dolabra – «топор», а в санскрите и в греческом нет соответствующего слова для обозначения топора; выводить отсюда, что арийские предки до расселения их племен еще не изобрели или не позаимствовали топор в качестве боевого оружия, значит забраться в дебри пустых и туманных домыслов и поспешных умозаключений. Но когда мы уяснили себе, что dolabra