А затем — так же внезапно, как он обрушился, — приступ прошел. Сетракян снова обрел спокойствие.
Он вернулся в скромную кухоньку, где уже побывал ранее, зажег стоявшую там на столе одну-единственную свечу и разместил ее у окна, обращенного к лесу. Затем устроился у стола на стуле.
Сидя в одиночестве в этом доме, ожидая то, что неминуемо должно было произойти, он разминал свои искалеченные пальцы и вспоминал тот день, когда пришел в деревенскую церковь. Он, беглец из лагеря смерти, был страшно голоден; он искал хоть какую-нибудь еду. Увидев этот храм, он заглянул туда и обнаружил, что церковь совершенно пуста. Всех служителей арестовали и увезли. В домике приходского священника, стоявшем рядом с храмом, он нашел церковное облачение, еще хранившее человеческое тепло, и, побуждаемый скорее крайней нуждой, чем каким-нибудь обдуманным планом, быстро переоделся: его собственная одежда истрепалась так, что ни о какой починке не могло быть речи, к тому же она за версту выдавала в нем беженца, притом очень подозрительного толка, да и ночи были крайне холодные. Здесь же, в храме, Авраам придумал уловку в виде повязки на горле, — в военное время она не должна была вызывать много вопросов. Даже при том, что он не произносил ни слова, прихожане восприняли его как нового священника, присланного свыше, — возможно, потому, что жажда веры и покаяния особенно сильна в самые темные времена, — и потянулись к нему на исповедь. Они истово оглашали свои грехи перед этим молодым человеком в пасторском одеянии, хотя все, что он мог предложить взамен, — это жест отпущения, сотворенный искалеченной рукой.
Сетракян не стал раввином, как того хотела его семья. И вот теперь он оказался в роли священника — это была совсем другая роль, но все же какую-то странную схожесть можно было усмотреть.
Именно там, в покинутой церкви, Сетракян начал борьбу со своими воспоминаниями, с теми картинами, что запечатлелись в его памяти, картинами настолько чудовищными, что временами он поражался: неужели все это — от садизма нацистов до гротескной фигуры огромного вампира — имело место в реальности? Единственным доказательством, которым он располагал, были его искалеченные руки. К тому времени сам лагерь смерти, как ему рассказывали другие беглецы, которым он предоставлял «свою» церковь в качестве пристанища, — крестьяне, спасавшиеся от Армии Крайова, дезертиры из вермахта или даже из гестапо, — был уже стерт с лица земли.
После захода солнца, когда глухая ночь полностью овладела округой, над фермой воцарилась жуткая тишина. Сельская местность по ночам может быть какой угодно, вот только безмолвной ее не назовешь, однако в зоне, окружающей бывший лагерь смерти, не разносилось ни звука. Здесь было пугающе и даже как-то величественно тихо, словно сама ночь затаила свое дыхание.
Гость появился довольно скоро. Сначала в окне возникло его бледное — цвета мучного червя — лицо, подсвеченное сквозь тонкое, неровное стекло мерцающим пламенем свечи. Сетракян оставил дверь незапертой, и гость вошел внутрь. Он двигался скованно, как если бы приходил в себя после тяжелой изнурительной болезни.
Сетракян повернулся, чтобы встретить гостя лицом к лицу, и от изумления его охватила дрожь. Перед ним стоял штурм-шарфюрер СС Хауптманн, его бывший лагерный «заказчик».
Этому человеку были подведомственны как плотницкая мастерская, так и все так называемые «придворные евреи», которые обслуживали своими умениями и мастерством разнообразные прихоти эсэсовцев и украинских вахманов. Его черный шутцштаффелевский[7] мундир, столь хорошо знакомый Сетракяну, мундир, всегда выглядевший словно с иголочки, сейчас превратился в лохмотья; рукава свисали рваными лоскутами, обнажая предплечья, полностью лишившиеся волос, и на обеих руках хорошо были видны эсэсовские татуировки — сдвоенные зигзаги молний. Отполированные пуговицы исчезли напрочь, ремень и фуражка тоже отсутствовали. На потертом черном воротнике сохранилась эмблема в виде черепа на скрещенных костях, характерная для подразделений СС «Мертвая голова». Черные кожаные сапоги, всегда начищенные до нестерпимого блеска, давно растрескались, к тому же сейчас их покрывала корка грязи. Руки, рот и шею штурмшарфюрера усеивали черные пятна — то была спекшаяся кровь недавних жертв. Над его головой тучей вились мухи, создавая нечто вроде черного нимба.
В своих длинных руках штурмшарфюрер держал два больших джутовых мешка. С какой такой стати, подивился Сетракян, бывший офицер СС принялся собирать землю на территории, которая когда-то была лагерем Треблинка? Зачем ему эта жирная глина, удобренная газом и пеплом геноцида?
С высоты своего роста вампир уставился на Сетракяна отсутствующим взглядом; глаза его были красными, даже скорее ржавыми, чем красными.
Авраам Сетракян.
Голос шел откуда-то извне, явно не изо рта вампира. Окровавленные губы даже не шевельнулись.
Ты избежал пылающей ямы.
Голос, звучавший теперь уже внутри Сетракяна, был глубоким и мощным, он резонировал во всем организме, словно позвоночник Авраама превратился в камертон. Это был тот самый многоязыкий голос.
Голос гигантского вампира, с которым Сетракян столкнулся в лагере. Этот вампир и говорил с ним сейчас — через посредника в виде Хауптманна.
— Сарду, — произнес Сетракян, обращаясь к вампиру по имени оболочки, которую он избрал своим обиталищем, — оболочки Юсефа Сарду, легендарного благородного великана.
Я вижу, ты одет как человек сана. Ты когда-то говорил о своем Боге. Ты и вправду веришь, что это Он спас тебя от пылающей ямы?
— Нет, — ответил Сетракян.
Ты по-прежнему хочешь уничтожить меня?
Сетракян промолчал. Но ответом было — «да».
Тварь, казалось, прочитала его мысли, — в ее голосе забурлило нечто, что можно было бы назвать удовольствием.
Ты цепок, Авраам Сетракян. Как осенний лист, который отказывается упасть с дерева.
— И что теперь? Почему ты все еще здесь?
Ты имеешь в виду Хауптманна? Его задачей было облегчить мои дела в лагере. В конечном итоге я обратил его. И тогда он стал кормиться молодыми офицерами, к которым ранее благоволил. У него объявился вкус к чистой арийской крови.
— Тогда… Тогда есть и другие?
Комендант. И лагерный врач.
«Айххорст, — подумал Сетракян. — И доктор Древерхавен. Да, пожалуй». Он слишком хорошо помнил обоих.
— А Штребель и его семейство?
Штребель вовсе не интересовал меня. Разве что как еда в чистом виде. Такие тела мы уничтожаем сразу после кормежки, прежде чем они начнут оборачиваться. Видишь ли, с пищей здесь стало скудновато. Ваша война — большое неудобство. Зачем мне создавать лишние рты, которым требуется пропитание?
— В таком случае… Чего тебе надобно здесь?
Голова Хауптманна неестественно запрокинулась, в его раздутом горле что-то квакнуло, словно там сидела огромная лягушка.
Почему бы нам не назвать это ностальгией? Я скучаю по эффективности лагерной машины. Меня испортило удобство в виде нескончаемого человеческого буфета. А теперь… Я устал отвечать на твои вопросы.
— Тогда еще один, последний. — Сетракян снова взглянул на мешки с землей в руках Хауптманна. — За месяц до восстания Хауптманн приказал мне смастерить шкаф. Очень большой шкаф. Он даже раздобыл для него материал — толстенные доски черного дерева особой текстуры, ясное дело, привозные. Мне дали рисунок — я должен был скопировать его и вырезать на дверцах шкафа.
Все правильно. Ты хорошо сделал свою работу, еврей.
Хауптманн называл это «спецпроектом». У Сетракяна тогда не было выбора, он лишь боялся, что делает шкаф для какого-нибудь высокопоставленного эсэсовца в Берлине. А может быть, для самого Гитлера.
Ан нет. Все было гораздо хуже.
Опыт истории говорил мне, что дни лагеря сочтены. Ни один великий эксперимент не может длиться вечно. Я знал, что пир скоро закончится и мне придется переезжать. Одна из бомб союзников угодила в неплановую цель — мое лежбище. Поэтому мне потребовалось новое. Теперь я уверен, что никогда не расстанусь с ним, какие бы времена ни наступили.
Сетракяна трясло — но не от страха: от ярости.
Он построил гроб для гигантского вампира.
А теперь Хауптманн должен покормиться. Я вовсе не удивлен, что ты вернулся сюда, Авраам Сетракян. Кажется, нас обоих связывают с этим местом особые сантименты.
Хауптманн уронил мешки с землей и двинулся к столу. Сетракян, поднявшись, попятился к стене.
Не беспокойся, Авраам Сетракян. После того, что произойдет, я не брошу тебя животным. Полагаю, ты должен присоединиться к нам. У тебя сильный характер. Твои кости исцелятся, и твои руки снова будут служить нам.
Хауптманн навис над ним. Сетракян ощутил сверхъестественное тепло, исходящее от монстра. Он излучал лихорадочный жар, и при этом от него несло смрадом собранной им земли. Безгубый рот раздвинулся, и в глубине этой пасти Сетракян увидел кончик жала, изготовленного к удару.
Авраам вперил свой взор в красные глаза вампира Хауптманна, от всей души надеясь, что оттуда, из неведомой глубины, на него смотрит эта Тварь Сарду.
Грязные руки Хауптманна сомкнулись на повязке, прикрывавшей шею Сетракяна. Вампир зацепил бинты и, сорвав их, обнаружил, что под ними таилось яркое серебряное оплечье, надежно защищающее пищевод и главные шейные артерии. Глаза Хауптманна расширились; спотыкаясь, он отступил на несколько шагов, отброшенный неодолимой для него силой этого защитного серебряного доспеха, который выковал нанятый Сетракяном местный кузнец.
Хауптманн почувствовал, что его спина уперлась в стену. Он застонал, изображая слабость и смятение, но Сетракян видел, что на самом деле вампир готовится к новой атаке.
Ты цепок, Авраам Сетракян, и стоишь до конца.
Едва только Хауптманн бросился на Сетракяна, Авраам извлек из-под складок своей сутаны серебряное распятие, основание которого было заточ