— Да, да, — отвечал я, — конечно.
Я хотел спросить, отчего ему была так неприятна наша встреча, но удержался. Мы как раз подошли к переходу через довольно оживленную улицу, но переходить пока было нельзя, так что мы остановились в ожидании. Менис замолчал и смотрел прямо вперед. Тут же перед нами возникла нищенка, совсем молодая женщина, при этом вид у нее был не менее жалкий и запущенный, чем у того инвалида, а ребенок на руках был завернут в какие-то сальные тряпки. Удивительно, но, бросив на нее долгий взгляд, Менис не проявил к ней интереса. Я протянул ей монету. В этот момент переход разрешили, и уже на ходу Менис продолжил:
— Конечно, я не всегда заговариваю с нищими. Они ведь разные. Я должен пояснить, что меня задевают только те, кто стали нищими, потому что только они, по-моему, и достойны сочувствия — по крайней мере больше, чем те, кто с детства привык нищенствовать. Я могу отличить тех, кто сделал из попрошайничества доходное дело. Тут совсем недалеко, возле Оперы, есть парень, который мне особенно неприятен. Я не знаю, там ли он сегодня. Если там, я бы тебе его показал. Из старого ящика из-под сигар и какой-то палки он соорудил себе скрипку, на которой, надо признать, он довольно ловко играет. Но при этом так изгибается и перекашивается, что мороз по коже — при том, что у него все конечности целы. А ведет он себя так, словно какой-то не хватает. Совсем молодой, иначе он не смог бы долго выдерживать такую акробатику. Уверен, что за этот цирк ему подают немало и чувствует он себя лучше, чем если бы работал где-нибудь… А вот и он.
Действительно, впереди, на обочине людского потока, мы увидели человека, который в неудобнейшей позе — как будто сидя на невидимом стуле — играл на скрипке, лежащей у него на коленях. Скрипка, как оказалось при ближайшем рассмотрении, и вправду состояла только из палки и сигарной коробки. Нищий как раз играл «Палому», весьма виртуозно, хотя на инструменте была всего одна или две струны. «Палома» — очень тоскливая песня. Максимилиан Мексиканский[1] перед расстрелом попросил сыграть ему эту песню. В ней долго и однообразно поется про служанку, которая утопилась из-за несчастной любви. Это действительно очень грустно. Но все это вовсе не трогало Мениса.
— Видит Бог, есть музыканты и победнее, чем этот, но у них хотя бы настоящие скрипки. Этот короб из-под сигар меня просто бесит. А посмотри, как он положил шапку для милостыни — нахально, прямо прохожим под ноги!
Я не мог понять, симулирует этот человек или нет. В любом случае вид у него был жалкий.
— Это часть его профессии, — произнес Менис, — выглядеть жалким. Он почти ничего не ест, хотя зарабатывает достаточно. Симулянтов среди них несравнимо больше, чем настоящих нищих. А другие, у кого есть настоящие увечья, конечно, их используют. Там, дальше, есть еще один, который на коленях ползает по земле, словно вообще не может ходить. А когда набирает достаточно милостыни, то попросту встает и идет домой. Я несколько раз видел, как он, прямой как палка, уходил со своего места. Так что с ногами у него все в порядке. У него только ранение в голову. Я тебе его покажу.
Да, подумал я, всего-то ранение в голову!
— Среди других нищих он делает несчастный вид, а когда уходит домой, его лицо непроницаемо и надменно, как у актера после представления.
Менис свернул в боковую улочку, и буквально сразу же мы прошли мимо этого человека, который, жалким комком, скорее лежал, чем сидел на мостовой. На голове у него виднелась округлая блестящая, видимо никелированная, защитная пластина, уходящая под кожу, а на правой руке была шина из такого же материала. Даже если он изображал, что не может стоять или ходить, тот факт, что ему, вероятно, осколком снаряда снесло часть крышки черепа, наводил на меня ужас. Мне показалось, что сквозь шум машин я различаю свирепый, истошный вой артиллерийского снаряда, который сделал это с ним.
— Свои ранения так не афишируют, — сказал Менис, пока мы проходили мимо. — Пугать людей таким видом, чтобы выпросить подаяние? Тот, кто был солдатом, так не поступит. Никто не встает к позорному столбу добровольно. Мужчина обвязал бы голову платком или надел шляпу. Такое выпячивание отвратительно. Есть еще и такие, которые неожиданно выныривают перед тобой на улице и не отстают, пока им чего-нибудь не перепадет. Или те, кто поет в трамваях, да так фальшиво, что сразу ясно, что они нарочно так делают. И вокруг все больше нищих, которые сделали свое нищенство профессией. Они только дискредитируют настоящих нищих. Настоящие, несчастные нищие — это только те, кто раньше нищими не были, а были, чаще всего, солдатами. В наше время нет более трагических фигур, чем побирающиеся солдаты. Каждый солдат, когда он перестает им быть, в определенном смысле становится нищим — беден он или богат.
Признаюсь, меня уже порядком утомила эта инспекция нищих, которыми Менис был недоволен. Я машинально давал им что-нибудь, не ломая голову над тем, попрошайничают они искренне или нет. Менис же сделал систему из того, кому он подает. Я подумал, что, вот же, состоятельному человеку нечем заняться и он критически подходит к нищим, как какой-нибудь коллекционер к своему собранию. Такое вот у него увлечение. И это вовсе не доброта, это расчет, кто из них самый несчастный. Лучше бы занялся каким-нибудь другим коллекционированием, которое было бы не так безвкусно.
Прежде он казался мне приятным человеком, но тут я был немного ошарашен. Я остановился и сказал что-то в том смысле, что мне пора, но заметил, что он меня совсем не слушает. Мы как раз подошли к Хофбургу. Когда остановился я, замер и Менис, но совсем по иной причине. Он вдруг уставился на еще одного нищего, стоявшего у въезда во дворец. Вид у этого человека был опрятный: он был в чисто выстиранной военной форме. Глаза его закрывала черная повязка. Рядом с ним стояла маленькая худенькая девочка лет восьми. Ребенок держал его за руку. Человек был слепым.
Я мельком взглянул на нищего, потом еще раз сказал Менису, что должен откланяться. У меня не было никакого желания слушать, как тот будет критиковать и этого слепого. Он, впрочем, снова не обратил на мои слова никакого внимания.
— Одну минутку, — произнес он наконец, не сводя пристального взгляда со слепого, — одну минутку! Я должен подойти к этому человеку. Он, возможно, даже из моего полка.
Я снова взглянул на нищего, а Менис сделал несколько шагов к нему.
— Я его не знаю, — сказал он, — обычно я узнаю́ всех.
Он уже стоял перед нищим.
В самом деле, на слепом была форма драгуна. На левом плече я увидел желтый аксельбант кавалериста. Высокие сапоги со шпорами, а на голове, как и полагалось, — фуражка без козырька. Под ней, на глазах — повязка. На черном вороте блестели две вышитые звезды, указывающие на его унтер-офицерское звание.
— Какой полк? — спросил Менис.
Существовало два черных драгунских полка, форма которых отличалась лишь цветом пуговиц. Серая пуговица на аксельбанте унтер-офицера ничего не говорила.
Слепой не сразу понял, что некто, стоящий перед ним, спрашивает его, из какого он полка. Менису пришлось повторить свой вопрос.
— Драгунский полк Марии-Изабеллы, — ответил вопрошаемый.
Ребенок, которого он держал за руку, испугался командного тона Мениса и смотрел на нас округлившимися глазами.
Как только нищий назвал свой полк, я произнес:
— В самом деле… — и хотел, обращаясь к Менису, добавить: «Твой полк».
Но он меня перебил.
— Как вас зовут? — спросил он унтер-офицера.
— Йоханн Лотт, — ответил тот.
Я смотрел на Мениса, но по нему нельзя было понять, знает он этого человека или нет.
— И вы ослепли? — спросил он.
— Да.
— На войне?
— Да.
— Полностью?
— Да. Полностью.
— Как же это тогда возможно, — секунду спустя продолжал Менис, — что вам приходиться просить милостыню? Ведь в вашем случае выплачивается пенсия, на которую можно прожить.
Унтер-офицер секунду помедлил, а затем спросил:
— А кто вы такой вообще?
— Не беспокойтесь об этом, — отозвался Менис. — У меня не было намерения допрашивать вас. Я спросил из участия.
— Или вы не верите, что я действительно слепой?
— Напротив, — ответил Менис.
Но рука человека уже метнулась вверх и на мгновение приподняла повязку. У него совсем не было глаз.
— Не надо, — воскликнул Менис, — я же сказал, что верю вам!
Он заметно побледнел.
— Почему, — нервно выкрикнул он, — черт побери, вы тогда здесь стоите и просите подаяние?
Унтер-офицер поправил свою повязку, а затем ответил:
— Я прошу не для себя. Но мои родственники так бедны, что я, с той пенсией, которую получаю, действительно самый состоятельный из них. Я им отдаю и часть своих денег, сколько могу. Но моя сестра, мать этой девочки, больна. Малышка вывела меня на улицу, чтобы я смог принести домой хоть сколько-нибудь. Все же слепому подают более охотно. Я и форму свою надел, сейчас же снова разрешено носить форму. Я подумал, если буду стоять здесь, то люди заметят, что у меня достаточно причин просить милостыню, и что-нибудь нам дадут.
Меня уже мутило от этой сцены. То, что Менис в своей манере выспрашивал все у нищих, мучил их, было мне отвратительно. По крайней мере, я с облегчением отметил, что ему и самому уже достаточно. Он сильно побледнел. Я никак не мог понять, почему же он ничего не дает этому человеку, и к тому же видел, как он подходит все ближе к нему и при этом продолжает пристально его разглядывать. Ребенок совсем испугался, ведь Менис разве что не орал на слепого.
— Был ли тогда, — в конце концов спросил я, злясь на его поведение, — в вашем полку прапорщик по фамилии Менис?
Одновременно я ощутил, как мой спутник крепко схватил меня за руку, словно хотел помешать мне договорить. Но унтер-офицер уже давал ответ:
— Менис? Да. У нас был прапорщик Менис, но всего несколько дней.
— Почему так? — спросил я.