зауеркраут[40]. Похоже, все привезли с собой какую-нибудь отличительную черту, кроме исландцев, поэтому там было не найти сушеной рыбы, нутряного жира и опаленных бараньих голов.
Не буду скрывать, что, когда мы оказались в комнате для гостей этого рассохшегося и прогнившего дома, в первую очередь я подумал о том, что мы совершили ошибку, огромную глупость, возможно, самую большую в жизни. Я видел и по всему чувствовал, что Стефания тоже в этом уверена, и это действовало мне на нервы. Я думал, что все должно уладиться. Должен же быть какой-то выход. В свое время я куда больше боялся ехать в Данию; тогда переезд из страны в страну произвел на меня куда более сильное впечатление. А теперь я делал это во второй раз и, казалось, уже привык, так что даже и представить себе не мог, что переезд в Америку дастся нам настолько сложнее, чем в Данию. Но это, в конце концов, вопрос удачи. В Америке у всех мечты сбываются, почему же у нас не должно получиться?
Сначала, конечно, у нас был летний отпуск. Все должны иметь право на летний отпуск. Если бы мы по-прежнему жили в Дании, у детей были бы летние каникулы, а теперь вот мы на новом месте, на замечательном месте, если бы только не тучи мошкары. Но я знал, что скоро наступит лучшее в этих краях время года, осень, когда спадет невозможная жара и исчезнут москиты, а полярная зима еще не сожмет хватку и не начнет грозить смертоносными вьюгами…
Я, конечно, чувствовал, что все это ошибка. Взять и сняться с места, уехать в цивилизацию, туда, где господствует двадцатый век, в большой город, — я был в очень сложном положении. И тот, кто критикует меня за эту американскую авантюру, должен попытаться это понять. У меня не было разрешения на работу, я нигде не учился; я попросил Ислейва прислать мне информацию об исландском Кредитном фонде, который, казалось, дает деньги любому идиоту, если тот хочет изучать какую-нибудь бесполезную чушь; но почему же мне не могли выделить какую-нибудь стипендию? А еще эти мои западные родственнички, они ведь сказали, что у них подрядная фирма, обещали работу, с наступлением осени что-то непременно должно было произойти, деньги ведь тогда совсем кончатся, все должно как-то уладиться…
Это было полное безумие…
Старуха, у которой мы жили, была, очевидно, просто-напросто сумасшедшая, и поэтому мой родич Тони старался держаться подальше от дома, и только когда мы прожили там два месяца, я начал подозревать, что он, собственно, нигде не работает — я ни разу не слышал, чтобы он говорил о работе, но каждое утро он ни свет ни заря уезжал на своем «вольво», в комбинезоне, а возвращался лишь под вечер, вот я и решил, что у него полно работы и что я легко смогу урвать денег, присоединившись к их компании, когда совсем поиздержусь. Потом денежки стали подходить к концу, я из-за всего этого ходил мрачный и однажды выбрался на окраину, или даже за окраину, меня занесло к полуразрушенным домам или складам; я, насмотревшись американских фильмов, был осторожен, знал, что из травы могут вдруг появиться гремучие змеи, или прибегут злые собаки или, может, даже какой-нибудь беззубый старикан с дробовиком, — но в тот день почему-то получилась очень приятная прогулка, так что я рискнул подойти поближе и увидел у этих сараев человека; он сидел на какой-то кухонной табуретке, надвинув бейсболку на глаза, казалось, что он спит, но я узнал его по седым усам, комбинезону и фланелевой рубашке, подошел и кашлянул. Это действительно оказался Тони; услышав шаги, он сдернул бейсболку и уставился на меня.
Он как ни в чем не бывало начал разговор о том, что сегодня мало москитов, они наконец улетели, и тут до меня дошло, почему мне так понравилось на улице. Я рад был видеть родича, на душе сразу стало светлее и легче, я решил, что у него как раз перерыв, и подумал, как мне повезло, что я вышел прямо на него, теперь можно будет и поговорить, обсудить, какой работой я бы мог у него заняться. «Все образуется», — подумал я.
Но на стене, в том месте, где он прислонялся головой, я заметил темное жирное пятно. И мне стало ясно, что он проводил там целые дни, с утра до вечера, сидел на табуретке, прислонившись к стене, надвинув на глаза эту дурацкую бейсболку с написью: «Slitz — the beer that made Milwaukee famous»[41].
Но я все равно был рад его видеть и, пропитавшись оптимизмом, попытался узнать, что именно он там делал, и выяснилось, что это и есть его рабочее место; он занимался всяческим металлоремонтом, чинил сельхозорудия, решетки от заборов и тому подобное, мы вошли внутрь, и я сразу же заметил повсюду пыль и паутину; иногда появлялись заказы, но в тот момент ничего не было, а когда я спросил, не найдется ли у него какой простой работенки, за которую я смог бы взяться, он ответил «да-да, ты мог бы, пожалуй, точить». И запустил точильный камень, начал обрабатывать какую-то лопату, от диска посыпались искры, шум поднялся бешеный, я думал, что он просто мне покажет и тут же прекратит, но он увлекся, забылся в экстазе, а я чуть с ума не сошел от этого визга и синих искр, но вынужден был ждать с полчаса, пока он наконец не закончил. И тогда я понял, что эта хижина, этот сарай никогда не будет мне по душе. Ни за какие деньги. И я очень обрадовался, когда в ответ на мой вопрос, когда можно начать работать, он сказал, что как раз ждет большой заказ с фермы неподалеку. Я попросил у него аванс, и он одолжил мне двадцать пять долларов. А три недели спустя я дня два или три ходил с ним на работу на эту самую ферму, нужно было поставить металлическую ограду, но в основном мы просто сидели и ждали, пока привезут какой-то нужный материал; я выкопал несколько канав и лучше чем когда-либо почувствовал, почему именно мне никогда не хотелось стать лошаком, тягловой лошадью, рабочим скотом, потом мы нажрались вместе с хозяином фермы, вернее, Тони с хозяином, который угощал таким ужасным виски, что мне стоило огромного труда его заглотить, я там просто начал дуреть и попытался увести их хотя бы в жалкий местный бар, ночью мы наконец уехали, но Тони съехал с дороги, и «вольво» занесло в канаву, так что мне пришлось поддерживать его всю дорогу домой в Миннеоту, я смертельно боялся заблудиться и сгинуть на равнине, хотя впереди виднелись слабые огоньки деревни, и вскоре мы наконец дотащились до дома — Тони был пьян и шатался, а я наконец-то хоть немного разобрался, что это был за бред про Тони и Эвелин и как звали людей, которых бранила Карла в своих психопатических кухонных монологах; думаю, что Эвелин — это сестра Карлы и что они втроем раньше занимались каким-то общим бизнесом, унаследовали от отца сестер фирму, но года два назад Тони и Карлу выгнали, и они теперь такие нищие и бедные, я начал это понимать, послушав жалобы этого болвана, пока волок его домой в деревню. Потом я все никак не мог отдышаться, я ведь протащил его всю дорогу, я дышал так тяжело, что легкие растягивались и сжимались, как баян, с сильными хрипами, и пульс был бешеный, я потерял счет ударам — думал, сердце никогда не успокоится, а легкие все растягивались и сжимались. Мне пришлось сесть, чтобы не задохнуться, высунуть голову в окно, спать я не мог, в глазах было черно, Стефания встала и хотела было идти за врачом, но мы знали, что в Америке это невероятно дорого, а у нас не было ни цента, и только на следующий день мне удалось успокоиться настолько, чтобы подняться на ноги, я позволил Стефании помочь мне дойти до дома старого садовода, которого я уже упоминал — звали его Даррен, — у него была машина («вольво» Тони все еще стояла где-то в канаве, а сами супруги почти не подавали признаков жизни, кроме того, что старуха бранилась на мужа), и я попросил Даррена спасти нас, отвезти в аэропорт в Миннеаполисе, поскольку у нас, по счастью, были обратные билеты в Данию…
СТЕФАНИЯ
Это было ужасно, куда хуже, чем можно было себе представить, похоже на дикий кошмар, когда темным и мокрым декабрьским утром мы стояли на вокзале в Оденсе, где в течение многих лет, несмотря на пьянство Шторма и все его проблемы, пытались обеспечить себе надежную жизнь; там у нас было жилье, семейный врач, дети ходили в школу, у меня была работа и надежный заработок, но потом мы вдруг уехали, а теперь неожиданно вернулись и стоим на вокзале в центре города, в этом ужасном месте, и не можем даже поехать домой, потому что у нас нет дома, негде голову приклонить, да и за проезд платить нечем; мы не числимся в списке жителей этого города, этой страны, и вообще нигде; дети должны были начать учебный год с ровесниками, бывшими одноклассниками, уже несколько месяцев назад, но они даже не записаны в школу… Нас всех измучила эта поездка, мы были в полном смятении; сначала проехали через полконтинента из западного штата в Нью-Йорк, оттуда через Атлантику перелетели в Копенгаген, потом поезд, паром, поезд; обратные билеты у нас оказались в первую очередь потому, что они были дешевле, чем в один конец, — и по какому-то странному недоразумению и невнимательности я купила билеты туда и обратно и на копенгагенский поезд — не ради экономии, просто мне показалось, что это согласуется с другими нашими билетами; помню, когда мы отъезжали в Америку и прощались с Фюном, я надеялась, что Шторм этого не заметит, не спросит, почему билеты на поезд такие дорогие, потому что тогда бы он наверняка рассердился: «Что за ерунда? Мы ведь не собираемся возвращаться!» Но этого не случилось, на пути в Новый Свет он был полон радости и надежды, а когда несколько месяцев спустя мы снова оказались в аэропорту, не зная, как доберемся до Оденсе, я достала старые билеты на поезд и увидела, что он сильно удивился, приподнял бровь, но больше никак не отреагировал. Дети от усталости перестали капризничать, они были сбиты с толку, вялы и молчаливы; но мальчик повеселел, когда мы вышли с вокзала в город, и он узнал автобусную остановку, с которой мы годами ездили домой, ждали на ней 32-й автобус, малыш проснулся, неожиданно просветлел, показал на наш автобус и спросил: «Мы едем домой?» Я не ответила, меня душили слезы, он, наверное, все понял и больше ни о чем не спрашивал. Мы немного посидели на скамейке, Шторм молча курил, я следила за нашими чемоданами, дети в полудреме прижимались ко мне, дрожа мелкой дрожью. «А таксисты здесь берут залог?» — вдруг поинтересовался Шторм. «Не знаю, — ответила я. — А что ты собираешься заложить?» И он достал свои часы, полученные в подарок на конфирмацию, «Пьерпоинт» с кожаным ремешком; на ремешке были пятна краски, стекло тусклое и в царапинах. Он показал на такси, стоявшее на другой стороне улицы, огонек горел, мотор работал, водитель, похоже, дремал за рулем. «Пойди спроси его», — велел Шторм и протянул мне часы.