Это было печально. И в то же время замечательно. В конце концов стало ясно, что этот человек — обычный дурак. Самое время пролить на это свет!
СТЕФАНИЯ
Мне удалось записаться на прием к нашему старому семейному врачу. Только потому, что он давно меня знал, ведь никакой страховки у нас теперь не было. Раньше мы часто к нему ходили, его звали доктор Шаде, и был он несколько странноват — однажды, когда я пожаловалась ему на какой-то пустяк, который меня беспокоил, он сказал: «Это обычная проблема млекопитающих». Однако все эти годы мы всегда и во всем ощущали его заботу.
Доктор Шаде стал почти что другом семьи, так часто мы встречались в его кабинете, и вот теперь он разрешил мне прийти на прием, хоть я и выпала из системы. «И что с вами на этот раз, Стефания?» Он всегда говорит так: Стефания. И я поведала ему, что стала чувствовать себя подавленно, что мне нельзя доверять детей. Мне казалось, что он никогда не поймет, о чем я. Я так надеялась, что на это не уйдет много времени, не так уж весело обсуждать подобные темы, но он поначалу просто лишился дара речи. Мне пришлось повторить все трижды. Потом доктор наконец спросил: «Правильно ли я понимаю — вы считаете, что подавлены настолько, что вам нельзя доверять собственных детей?» — «Да, — ответила я. — Я подавлена и еще душевно… беспокойна, неприкаянна…» Он снял очки и посмотрел в окно, затем снова повернулся ко мне и попросил рассказать все еще раз, после чего поинтересовался, разговаривала ли я с психиатром, просила ли помощи у кого-нибудь, кроме него — нашего домашнего врача из Воллсмоса, принимала ли я лекарства, укрепляющие чувство оптимизма; в этой области, оказывается, достигнут большой прогресс. Уже собрался что-то такое выписать, хотел назначить мне консультацию у психиатра и психотерапевта, заказать место в каком-нибудь санатории, но я напомнила ему, что могут возникнуть трудности, поскольку датская система здравоохранения больше не обязана обо мне заботиться. По правде говоря, я из-за всего этого ужасно нервничала. Как я уже говорила, я надеялась, что все пройдет быстро. Но я просидела в кабинете целых полчаса. Я знала, что в приемной ждут люди. Но доктора Шаде это, похоже, не заботило. Он стал расспрашивать, как так получилось, что я полностью выпала из здешней системы. Я думала, он знает. По крайней мере, Эйвинд несколько раз ходил к нему накануне нашего отъезда на запад, они все обсуждали достоинства и недостатки Америки и американцев; у доктора Шаде было немало соображений относительно этой нации. Так мне рассказывал Эйвинд. Но похоже, доктор обо всем забыл и теперь хотел, чтобы я рассказала ему всю историю целиком, о том, как мы побывали на западе, как вернулись в Данию, как вообще оказались на улице, без дома и практически без денег, конечно, мне пришлось рассказать ему и почему я не могу снова пойти работать, почему у меня теперь нет вообще никаких прав, и постепенно доктор Шаде начал говорить только «а», повторял это снова и снова. «А? А!» Потом сказал, что может написать подобное заключение, если я действительно уверена, что хочу этого. И я, конечно, ответила, что хочу больше всего на свете. Заверила его в этом. Он встал, снял очки и посмотрел в окно. Возможно, в этих очках он не мог смотреть вдаль. Хотя у меня возникло ощущение, что он ни на что и не смотрел. Я всерьез начала беспокоиться из-за людей в приемной. Когда я выйду, они точно посмотрят на меня с ненавистью. За то, что я проторчала у врача так долго. Он, наконец, попросил меня прийти завтра утром. Прямо к началу приемных часов, раньше всех. Как бы мне не хотелось возвращаться. Эта волокита меня по-настоящему напугала. И Эйвинд, конечно, тоже занервничал, когда услышал, что из посещения врача в общем-то ничего не вышло. Только велели снова прийти завтра. Ведь это было для нас очень важно, и для него, и для меня. Мы с детьми все еще жили в гостиной у Сигурбьёрна, но Эйвинд совсем перестал там появляться, ему почти обещали маленькую квартиру, и он сказал, что поживет до переезда где-нибудь еще, потому что чувствует, что ему тут не рады, — гостил он в основном у Кудди.
На следующее утро доктор Шаде без предисловий спросил, действительно ли я хочу, чтобы Эйвинд получил опеку над детьми. Хорошо ли я подумала. И я, конечно, повторила то, что уже сказала раньше. И тогда доктор Шаде достал из ящика стола нужный документ. Невероятно красивый, на хорошей бумаге, написан он был на страшно ученом датском языке. В нем доктор подтверждал, что в течение многих лет был моим врачом и наблюдал, как я боролась с возрастающей депрессией и страхами, и рекомендовал, чтобы меня освободили от большой ответственности, связанной с опекой над двумя маленькими детьми. Что-то в этом духе. Невероятно красиво. И очень нам поможет. Он подписал и поставил печать, положил в конверт, на конверте и в верхнем углу письма стояло его имя и все регалии, в частности, можно было понять, что он дипломированный хирург, хотя практикует как семейный врач. После этого наши проблемы решились сравнительно быстро, Эйвинд получил пособие на себя и детей, нам дали квартиру в том же доме, где мы жили раньше, только поменьше, без комнаты Бьёсси, Эйвинд на это лишь рассмеялся, сказав, что нам, к счастью, больше не нужна целая комната для этого человека. Я бы охотнее общалась с Сигурбьёрном, а не с Кудди, который вдруг стал проводить время с нами, но это, конечно, в первую очередь друзья Эйвинда…
ШТОРМ
Йон Безродный, хиппи-коммунист, пригласил нас на ужин. Он постучал прямо в тот момент, когда мы заселялись в квартиру, сказал, что уезжает в Исландию, будет там работать в издательстве, а вот мы, наоборот, вернулись, так что было бы здорово устроить, так сказать, вечер «приветствий и прощаний». В нашем новом жилище было очень тесно и едва ли нашлось бы место для кастрюлей и поварешек, чтобы готовить самим, так что идея мне понравилась. И я решил принять приглашение. У него наверняка есть пиво, значит, как-нибудь потерпим. Йон жил, как я уже упоминал, в многоквартирном доме. Дома стояли буквой «П», и его квартира была прямо напротив нашей, я мог бы следить за его семейной жизнью с балкона в гостиной, если бы у меня был бинокль и хоть малейший интерес к его жалкому существованию. Жена его в общем-то довольно милая, у них трое или четверо детей, но не общих, он застрял в университете на последних курсах, работал над каким-то изданием, а теперь вот моет полы в университете, пока жена доучивается, кажется, на оптика. Йон Безродный считал, что принести в жертву свое образование или отодвинуть его на второй план, чтобы жена могла учиться, — это ужасно прогрессивно и достойно подражания. Конечно, он неплохой малый, просто настолько неинтересный, что почти начал действовать мне на нервы, особенно когда дважды или трижды повторил, что пытается «разрушить стены национализма в районе» — с этой целью он общался с турками, как с равными, — в его части дома турки, полагаю, были в большинстве. Но я знал, что турки не проявляли к нему никакого интереса, приходили, только если их приглашали на национальную исландскую еду, молча ели и уходили — то есть приходили, чтобы пожрать на халяву, а не потому, что хотели подружиться с хозяевами.
Вот так.
Он считал, что непременно надо пригласить кого-нибудь еще, например, каких-то датчан. Я чуть не развернулся у самой двери, когда вдруг до меня дошло. Ведь это означало, что целый вечер нужно будет говорить по-датски!
Еда, конечно, была национальная и к тому же чертовски вкусная, давно я не ел бараньей ноги с жареной картошкой, соусом и всем прочим, что к ней полагается. Правда, Йон дважды или трижды за вечер извинился, что баранина не исландская, а новозеландская, но большой разницы я не почувствовал, новозеландская даже лучше, если это вообще имеет хоть какое-то значение.
И датчанин его оказался не таким уж ужасным, вовсе нет, он много путешествовал по свету, рисовал, писал рассказы и путевые заметки, довольно высокий и красивый парень, с усами почти как у Сталина, загорелый, с маленькой и худой женой-датчанкой, которая, как рассказала мне позже Стеффа, занимается печатью по ткани. И каким же этот датчанин, Сёрен Люнгбю, оказался скромным, без претензий, миролюбивым и немногословным, как умел слушать; речь каким-то образом зашла о делах семейных, и я начал рассказывать им о Халли Хёррикейне и других «героях» моего детства, и датчанин оказался на удивление хорошим слушателем; я выпил уже достаточно пива, так что мог болтать по-датски, и с большим вдохновением рассказал им и о пьяном сброде, окружавшем меня в детские годы, и о нашем недавнем пребывании в зе ю эс оф эй — в Миннеоте, Миннесота.
Я проговорил часа три. И надо отдать им должное, Йону и этому датчанину Сёрену, они слушали, датчанин даже с интересом, курил трубку и проникся сочувствием, а когда я закончил свой, пожалуй, самый длинный рассказ, он сказал: «Du skulle skrive en bog om dette her»[51]. А? Написать книгу! «Ja, det er aldri at vide»[52], — только и ответил я.
Самым примечательным, однако, мне показался рассказ Йона Безродного о его отношениях с турками, возможно, именно поэтому я вообще запомнил тот вечер. Я ведь знал, что он годами пытался подружиться с турецкими семьями, живущими по соседству, приглашал их в гости и все такое, и в тот вечер, когда мы только пришли, и я еще не был готов говорить по-датски, я спросил, чтобы прервать неловкое молчание, что-то вроде: «Ну и как, ты уже со всеми турками в подъезде перезнакомился?» Не то чтобы меня это интересовало, просто спросил, разговор поддержать. Но он вдруг забеспокоился, разволновался — и жена его тоже, она накрывала на стол, а сам Йон мешал соус в кастрюле, — и она вдруг помрачнела, а с лица Йона сошла улыбка, и он медленно протянул: «Неее… Неее». И я сразу же почувствовал, что меня ждет что-то интересное, нужно будет непременно разузнать подробности! И вот, когда я закончил свои рассказы и протянул руку за новым пивом, все замолчали, и молчание становилось уже неприличным, поэтому я снова спросил, на этот раз по-датски, сложилось ли у них общение с турками. И снова почувствовал, что тут кроется что-то интересное, потому что хозяева снова забеспокоились. Тогда я принялся разъяснять этому датчанину, Сёрену, что Йон пытается подружиться с турками, чтобы между различными народами не было недоверия, причем говорил я так, как будто считал это исключительно позитивным и поучительным, потому что хотя здесь в округе и живут люди десяти или пятнадцати национальностей, разные этнические группы не хотят общаться между собой, что, конечно, очень печально…