Брошенные Го Мэй жестокие слова по-настоящему заставили меня решительно и бесповоротно отказаться от некоторых нереалистичных идей.
Ветеринар Инь пришел в толстом черном плаще и длинных непромокаемых ботинках. Переступив порог нашего дома, он поднял глаза и увидел, что Жун Яо неподвижно лежит на полу, словно величественный старейшина, укоряя Жун Чуньтяня за то, что тот не придумал, как остановить ветер и дождь, и позволил ему, Жун Яо, лежать мокрым, со стекающей по лицу водой и влажными волосами. Утративший велосипед Жун Дунтянь сидел в углу и вздыхал; Жун Сятянь гаркнул на него, а то он уже подумывал было пойти вылавливать велосипед из реки в Хунцуне.
– Велосипед в реке поймать труднее, чем рыбу. Он скоро окажется в Южно-Китайском море, – сказал Жун Сятянь.
Он вовсе не преувеличивал. До Южно-Китайского моря от нас рукой подать.
На шее Жун Сятяня появилась полоска ткани – он подвесил на нее левую руку. Он важно стоял перед Жун Яо, сверля ветеринара Иня взглядом, как будто хотел подойти и врезать ему. Но когда тот вынул тридцать юаней и сунул их в руки Жун Чуньтяня с наказом устроить Жун Яо достойные похороны, Жун Сятянь злиться перестал. От ветеринара Иня меня тошнило, и я мгновенно исполнилась стыда. Он подошел ко мне, расстегнул плащ и вытащил из-за пазухи кошку и семерых котят. Я узнала Цици и мгновенно исполнилась радостного удивления.
– Она родила семерых котят в углу лестницы на третьем этаже ветстанции, – сказал ветеринар Инь, передавая их мне в руки.
Цици посмотрела на меня виноватым и любящим взглядом. Семь пушистых котят источали запах молока, наперегонки карабкаясь в мои объятия, словно родные, воссоединившиеся после долгой разлуки, и тайфун не смог нас разлучить. Плача от радости, я повернулась и положила их в изящную бамбуковую корзину, спрятав в уголок, куда не могли добраться ни ветер, ни дождь, чтобы они могли наслаждаться покоем и счастьем в мире шторма.
Уходя, ветеринар Инь снова громко крикнул:
– Нелегко было Жун Яо всю жизнь вас пятерых поднимать. Много натерпелся из-за вас, вы должны искренне сплотиться и устроить ему достойные похороны. Когда завтра будут выносить покойника, я приду. Думаю, в городе все, кто еще жив, придут провожать его. Нельзя терять лицо перед всем городом – позорить Жун Яо. По крайней мере, вы должны купить ему приличный гроб!
Перед моими глазами предстала величественная картина: молнии и гром, день темнее ночи. Посреди свирепствующей бури рвутся сбежать деревья, развеваются молитвенные флажки, надрываются музыкальные инструменты. Мы несем гроб по дороге к хребту Могулин, похоронная процессия тянется от нашего дома к мясным рядам, кинотеатру и улице Мангодацзе, такая огромная, что концов не видно. Ее не сносит ветром, не сгибает дождем, с опущенной головой люди с трудом, шаг за шагом бредут вперед. Вода доходит им до колен. Я вижу Сяо Мо, который следует за гробом, и хотя его волосы полностью закрывают лицо, вижу, что оно полно скорби, как и мое. А за ним следом Большеухий Лу, чья голова обмотана белой повязкой, из-под которой сочится кровь. А за Большеухим Лу идет Сун Чанцзян, у него в руках болтаются наручники. У них у всех скорбные и странные лица. Кто-то в процессии несет кроватную доску, на которой лежит толстая Хай Куй. Она хочет поднять голову, но тайфун придавливает ее к доске. Позади Хай Куй раздаются душераздирающие рыдания, это Куан Сяоцзе. «Я плачу вместо Хай Куй, – поясняет Куан Сяоцзе. – Я сама так не плакала, даже когда мой муж умер». Гроб несут чуть выше над водой. Дождь сильный, как град, и он барабанит о гроб с громким стуком. Гроб сделан из первоклассного лавра, он блестящий, лоснящийся, толщиной шесть цуней, изысканной работы, прочный, как палуба корабля, даже в двенадцатибалльный тайфун и более сильный дождь он останется невредим. Все восхищены этим гробом. Однако осветив черный, как ночь, мир, ярко-красный гроб пробуждает животную природу тайфунов и ливней, смертоносную и неудержимую, как миллион волков и шакалов, несущихся через пастбище, полностью обнажив свою свирепую, всеразрушающую сущность. Тайфун пронизывает гроб насквозь, разбудив проспавшего три дня Жун Яо – так же, как разбудил Кривого Ли. Он открывает глаза, и его правый глаз, много лет слепой, вновь обретает зрение; отрубленные пальцы, утраченный многие годы назад, также возвращается на ладонь. Тело становится совершенным. Шрапнель в теле излучает золотой свет, сияя маленькими огоньками. Жун Яо собственными глазами видит конец света, зная, что лежит сейчас в гробу, как будто в каюте первого класса, где тихо, безопасно, комфортно, хорошо. Он некоторое время рассматривает себя и ему нравится, во что его облачили. Нет необходимости бороться, чтобы вылезать и возвращаться в тайфун, просто лежи и езжай, куда несут. Музыканты отчаянно дудят, ударяют, тянут, поют, всё в десять раз сильнее, чем обычно, чтобы силой помочь звуку прорваться сквозь окруживший их шум ветра и дождя и донести до ушей каждого, чтобы даже мы, шедшие во главе, и последний человек в процессии могли ясно его услышать…
Услышав о смерти Жун Яо, портной Инь Бай торопливо, всего за ночь, сотворил совершенно новую черную суньятсеновку[50] и лично принес ее к нам домой, попросив Жун Чуньтяня переодеть в нее Жун Яо. Костюм был изготовлен из превосходной ткани и сшит мастерски, он действительно сидел как надо. За всю свою жизнь Жун Яо впервые был одет так прилично. Инь Бай с чувством выполненного долга оглядел с ног до головы новый наряд, в который только что облачили Жун Яо, и улыбка на его лице растянулась, словно ветер разогнал облака на небе.
Ли Цяньцзинь всегда считал, что тайфун похож на политическое движение, грандиозное и захватывающее. Каждый раз, когда он слышал новость о приближении тайфуна, он становился настолько раздражительным и беспокойным, что не мог уснуть. Во время каждого тайфуна его страсть и печаль достигали крайности, и ему приходилось писать траурную речь о самом себе. Он написал их уже двадцать семь, и каждая отличалась от других, так что можно было публиковать толстенный том «Траурных речей о самом себе». Во время «культурной революции» выяснилось, что в хвалебной речи он слишком высоко оценил свою жизнь и совершил преступление «самовосхваления», поэтому был вынужден триста раз публично хлопнуть себя по рту, его лицо распухло, как тазик для умывания. Когда Ли Цяньцзинь пришел к нам домой, его глаза покраснели, а голос охрип, но на лице царило воодушевление. Он сказал, что за одну ночь написал траурную речь из 2918 слов во славу Жун Яо, черпая вдохновение исключительно в фактах, так что каждое слово было на вес золота.
– Я в своей жизни писал траурные речи только двум людям: для себя и для Жун Яо, – сказал Ли Цяньцзинь. – Если умрет какая-нибудь шишка, я не напишу ни слова! Они этого не заслуживают!
Ли Цяньцзинь также создал длинную растяжку «Товарищ Жун Яо бессмертен!». Но на нее попала вода, иероглифы расплылись и стали неразборчивыми, как рисунок акварелью. Он пытался прибить растяжку к стене, но тайфун снова и снова срывал ее.
– Вы должны посметь сразиться с небом, с землей, с людьми, но устроить Жун Яо достойные похороны.
Ли Цяньцзинь ничего не мог поделать с отказом тайфуна сотрудничать и в конце концов сердито скомкал растяжку и засунул в щель в стене. А когда достал из кармана траурную речь, дело оказалось ненамного лучше – лист превратился в комок мокрого бумажного теста, которое шлепнулось на землю, как кусок дерьма.
– Я еще раз напишу для Жун Яо траурную речь и дам справедливую оценку его жизни, – расстроенно сказал Ли Цяньцзинь. – Он был хорошим человеком, и мы не можем относиться к нему плохо. Для него я готов написать хоть сто траурных речей.
Жун Чуньтяню было совершенно наплевать, будет ли траурная речь, и он наступил на это «дерьмо» ногой. Жун Сятянь смотрел на Ли Цяньцзиня с презрением, как будто собирался наброситься на него и прописать еще разок по первое число.
Ли Цяньцзинь вытер воду с лица и сердито сказал нам:
– Если б не было тайфуна, нам бы всем хорошо жилось. Вы так не думаете?
Ни Жун Чуньтянь, ни Жун Сятянь не издали ни звука. Мне хотелось ответить: «Если б не было тайфуна, мир давно бы погиб!» Но я этого не сказала. С самого первого момента, как я увидела Ли Цяньцзиня, я думала о Полумордой Ли Дань, я волновалась за нее и вместе с тем ей завидовала. По крайней мере, тайфун ее уже не догонит.
Чжао Чжунго спозаранку потребовал кусок красной ткани и набор для рукоделия. Мы сами не знали, что он задумал. Еще до полудня он, ко всеобщему удивлению, смастерил приличный национальный флаг и велел Жун Чуньтяню прикрыть им грудь Жун Яо.
– А можно? – заколебался тот.
– Почему нельзя? – сказал Чжао Чжунго. – Он проливал кровь за свою страну. Потом и ты станешь достоен национального флага.
Жун Чуньтянь все еще чувствовал себя немного неспокойно и не решался накрывать Жун Яо. Тогда Чжао Чжунго приказал Жун Цютяню прикрыть его. Жун Цютянь положил флаг на тело Жун Яо, но ветер сорвал его и скрутил в комок. Жун Цютянь нашел веревку, чтобы привязать его, так что флаг стал частью тела Жун Яо. Казалось, флаг почти полностью укрывал его. Его тело ярко сияло, худое лицо, казалось, вновь озарилось жизненным духом, оживляя былое и настроение, и вид у него стал несравненно благородным и торжественным. Я даже подумала, что тайфун сейчас медленно поднимет его, развернет за пределами дома, и он, покачиваясь в воздухе, медленно исчезнет из поля нашего зрения.
Жун Яо однажды сказал, что шрапнель в его теле как граммофон – когда налетит тайфун, она просыпается и издает свистящий звук, похожий на шум ветра в ветвях, на песню чаек. Когда мы были детьми, он обычно давал нам полежать у себя на спине и послушать, какой звук издает шрапнель в его теле во время шторма. Но мы совсем его не слышали. Не было ничего, кроме воя ветра. Однако в этот раз мне показалось, что я услышала. Лежавший на полу Жун Яо и вправду издавал всем телом свистящий звук. Как шум ветра в ветвях, как песня чаек, как крики на поле боя. Я жестом указала на свои уши, чтобы Жун Чуньтянь и Жун Цютянь тоже послушали, что за звук издает тело Жун Яо, но они не поняли, что я имела в виду.