Дворник сказал ему и о других жильцах этой квартиры: один умер, другой разорился.
«Странно», — подумал Лугин.
Он пожелал посмотреть квартиру номер 27 и дворник повел его во второй этаж по широкой, но довольно грязной лестнице. Ключ заскрипел в заржавленном замке и дверь отворилась; им в лицо пахнуло сыростью. Они вошли. Квартира состояла из четырех комнат и кухни. Старая, пыльная мебель, некогда позолоченная, была правильно расставлена кругом стен, обтянутых обоями, на которых изображены были, на зеленом грунте, красные попугаи и золотые лиры; изразцовые печи кое-где порастрескались; сосновый пол, выкрашенный под паркет, в иных местах скрипел довольно подозрительно; в простенках висели овальные зеркала с рамами рококо; вообще, комнаты имели какую-то странную, несовременную наружность.
— Я беру эту квартиру, — сказал Лугин и заметил в эту минуту на стене поясной портрет, изображавший человека лет сорока в бухарском халате, с правильными чертами и большими серыми глазами; в правой руке он держал золотую табакерку необыкновенной величины; на пальцах красовалось множество разных перстней. Казалось, этот портрет писан несмелой ученической кистью; платье, волосы, рука, перстни — все было очень плохо сделано, зато в выражении лица, особенно губ, дышала такая страшная жизнь, что нельзя было глаз оторвать.
«Странно, что я заметил этот портрет только в ту минуту, когда сказал, что беру квартиру», — подумал Лугин.
Он сел в кресло, опустил голову на руки, забылся. Долго дворник стоял против него, помахивая ключами.
— Что же, барин, — проговорил он наконец.
— А?
— Как же? Коли берете, так пожалуйте задаток.
Лугин задаток дал и в тот же день перебрался из гостиницы, где жил до того, на новую квартиру.
До двенадцати часов он, со своим старым камердинером Никитой, расставлял вещи. Надо прибавить, что он выбрал для своей спальни комнату, где висел портрет.
Перед тем, чтобы лечь в постель, он подошел со свечой к портрету, желая еще раз на него взглянуть хорошенько и прочитал внизу, вместо имени живописца, красными буквами: «Середа».
— Какой нынче день? — спросил он Никиту.
— Понедельник, сударь.
— Послезавтра середа, — сказал рассеянно Лугин.
— Точно так-с.
Бог знает почему, Лугин на него рассердился.
— Пошел вон, — закричал он, топнув ногой.
Старый Никита покачал головой и вышел.
В числе недоконченных картин, большей частью маленьких, перевезенных Лугиным в Столярный переулок из гостиницы, был этюд женской головы, который появлялся в разных углах холста, хотя и замазанный коричневой краской.
Лермонтов придает этому эскизу особое значение, предполагая, что Лугин, может быть, старался осуществить в нем свой идеал женщины, женщины-ангела.
Любопытно, что всеми своими странностями, так же, как душевным складом и даже внешностью, Лугин был похож на самого Лермонтова.
Во всем его существе вы бы не встретили ни одного из тех условий, который делают человека приятным в обществе. В странном выражении его глаз было много огня и остроумия, но он был неловко и грубо сложен, говорил резко, отрывисто: он был далеко не красив, с больными редкими волосами и неровным цветом лица.
Наружность Лугина в самом деле была так же непривлекательна, как и наружность Лермонтова. Они оба были дурны собою и, вероятно, именно это и создало у них с юности глубокое и застенчивое недоверие к женщине, вместе с наивно-горькой мыслью, что их «любить не могут».
А все же, по-настоящему, жизнь Лугина только в том и заключалась, чтобы отыскать истинную любовь, хотя степень его безобразия исключала, по его мнению, возможность такой любви и он уже стал смотреть на женщин, как на природных своих врагов, подозревая в их случайных ласках побуждения посторонние.
Но он всегда искал ту неведомую и ненаходимую, которая совершеннее и прекраснее всего на свете, совершеннее самого естества, — ту, голову которой он и набрасывал во всех углах холста, скрывая ее потом под коричневой краской. Лугин, как и многие другие стареющие холостяки, одинокие мужчины и женщины, страшился любви и всегда жил мыслью о ней.
Случалось, что женщины его обманывали. Тогда его застенчивое недоверие сменялось злобой оскорбленного человека.
Лугин был истинным художником и обладал прекрасным талантом, но как и у Лермонтова, какое-то неясное, темное и тяжелое чувство дышало во всех его работах.
В этом — тяжелом — сказывался недуг постоянный и тайный, снедавший одинаково и того и другого. Они оба чувствовали себя пасынками, обойденными естеством, и обойденными в самом главном — в бессмысленной телесной красоте и в бесхитростном здоровье.
Они оба не были удовлетворены или были обижены естеством, и это тайной горечью всегда отравляло все их чувства, до исступления.
Во вторник, во второй день после переезда в № 27, с Лугиным ничего особенного не случилось: он до вечера продома, хотя ему нужно было куда-то ехать. Непостижимая лень овладела всеми чувствами его. Голова болела, звенело в ушах.
Когда смерклось, он не велел подавать свечей и сел у окна, которое выходило во двор.
Во дворе было темно; у бедных соседей тускло светились окна. Он долго сидел; вдруг во дворе заиграла шарманка; она играла какой-то старинный немецкий вальс.
Небывалое беспокойство овладело Лугиным. Он бросился на постель и заплакал: ему представилось все его прошедшее.
А около полуночи того же дня внезапно изменилось само существование Лугина, оно стало совершенно странным и совершенно необычайным.
Около полуночи он начал рисовать при свече голову старика, и когда кончил, его поразило сходство этой головы с кем-то знакомым. Он поднял глаза на портрет, висевший против — сходство было разительное; он невольно вздрогнул и обернулся: ему показалось, что дверь, ведущая в пустую гостиную, заскрипела; глаза его не могли оторваться от двери. — «Кто там?» — вскрикнул он.
За дверьми послышался шорох, как будто шлепали туфли; известка посыпалась с печи на пол. «Кто это?» — повторил он слабым голосом.
В эту минуту обе половинки двери тихо, беззвучно стали отворяться; холодное дыхание повеяло в комнату; дверь отворилась сама; в той комнате было темно, как в погребе.
Когда дверь отворилась настежь, в ней показалась фигура в полосатом халате и туфлях: то был седой, сгорбленный старичок; он медленно подвигался, приседая; лицо его, бледное и длинное, было недвижно, губы сжаты; серые, мутные глаза, обведенные красной каймой, смотрели прямо, без цели. И вот он сел у стола, против Лугина, вынул из-за пазухи две колоды карт, положил одну против Лугина, другую перед собой и улыбнулся.
Мысли Лугина смешались, но все же он подумал: «Если это привидение, я ему не поддамся».
— Не угодно ли? Я вам промечу штосс? — сказал старичок.
Лугин взял перед ним лежавшую колоду карт и ответил насмешливым тоном:
— А на что же мы будем играть? Я вас предваряю, что душу свою на карты не поставлю! (Он думал этим озадачить привидение).
— У меня в банке вот это! — отвечал старик и протянул руку.
— Это? — сказал Лугин, испугавшись. Он кинул глаза налево. — Что это?
Возле него колыхалось что-то белое, неясное и прозрачное.
— Мечите! — сказал Лугин, оправившись. — Идет, темная.
Так началась их странная ночная игра.
Старичок поклонился, стасовал карты, срезал и стал метать. Лугин поставил семерку бубен, и она с оника была убита; старичок протянул руку и взял золотой.
— Еще талью, — сказал с досадою Лугин.
Старик покачал головой.
— Что же это значит?
— В середу, — сказал старичок.
— А, в середу? — вскрикнул в бешенстве Лугин. — Так нет же, не хочу в середу. Завтра или никогда, слышишь ли?
Глаза странного гостя пронзительно засверкали, и он опять беспокойно зашевелился.
— Хорошо, — наконец, сказал он, встал, поклонился и вышел, приседая.
Во вторую полночь опять раздался шорох туфлей, кашель старика и в дверях показалась его мертвая фигура.
За ним подвигалась другая, но до того туманная, что Лугин не мог рассмотреть ее формы.
Старичок сел, как накануне, положил на стол две колоды карт, срезал одну и приготовился метать, по-видимому, не ожидая от Лугина никакого сопротивления; в его глазах блистала необыкновенная уверенность, как будто они читали в будущем.
Лугин, остолбеневший совершенно под магнетическим влиянием его серых глаз, уже бросил было на стол два полуимпериала, как вдруг опомнился.
— Позвольте… — сказал он, покрывая рукой свою колоду.
Старичок сидел неподвижен.
— Что, бишь, я хотел сказать?… Позвольте… Да!..
Лугин запутался.
Наконец, сделав усилие, он медленно проговорил:
— Хорошо… Я с вами буду играть… Я принимаю вызов… Я не боюсь… Только с условием: я должен знать, с кем играю. Как ваша фамилия?
Старичок улыбнулся.
— Я иначе не играю, — проговорил Лугин; а меж тем, дрожащая рука его вытаскивала из колоды очередную карту.
— Что-с? — проговорил неизвестный, насмешливо улыбаясь.
— Штосс? — это… — у Лугина руки опустились. Он испугался.
В эту минуту он почувствовал возле себя чье-то свежее дыхание, и слабый шорох, и вздох невольный, и легкое, огненное прикосновение. Странный, сладкий и вместе болезненный трепет пробежал по его жилам: он на мгновение обернул голову и тотчас опять устремил взор на карты; но этого минутного взгляда было бы довольно, чтобы заставить его проиграть душу. То было чудное и божественное видение: склонясь над его плечом, сияла женская головка; ее уста умоляли; в ее глазах была тоска невыразимая; она отделялась на темных стенах комнаты, как утренняя звезда на туманном востоке. Никогда жизнь не производила ничего столь воздушно-неземного; никогда смерть не уносила из мира ничего, столь полного пламенной жизни; то не было существо земное, то были краски и свет вместо форм и тела, теплое дыхание вместо крови, мысль вместо чувства.