— Три… пять… семь… двенадцать… четырнадцать… семнадцать… — Он остановился, огляделся по сторонам еще раз, пробормотал горестно и удивленно: — Неужто всего семнадцать осталось? От восьми сотен людей!.. Ох, беда, беда, ох, мамочка моя родная… Ох, ты…
Твердохлебов сел на бруствер окопа, уронил голову на грудь и словно окаменел. Холодный ветер гудел над полем, рассеивал черный дым войны. Но далеко справа, за горизонтом, слышалось тяжелое уханье боя — это немцы атаковали полк Белянова.
Савелий перетащил тяжело раненного Бредунова в неглубокий окопчик, стащил с себя гимнастерку, потом нижнюю рубаху и, разорвав ее на две полосы, кое-как перевязал кровоточащий живот капитана. У самого Савелия была перевязана голова.
— Пить… — тихо стонал Бредунов, — пи-и-ить…
— Сейчас… — Савелий вскочил и пошел к солдатам, сидевшим у орудия в свежей воронке. — Братцы, воды ни у кого нету? Капитан просит…
Штрафник Чудилин протянул ему большую флягу. Савелий вернулся обратно, приподнял голову Бредунова, поднес горлышко фляги ко рту. Вода полилась по пересохшим потрескавшимся губам, и Бредунов стал жадно пить. Потом попросил слабым голосом:
— Под голову подложи чего-нибудь.
Савелий пошарил глазами по сторонам, увидел снарядную гильзу, подложил ее под голову капитана, накрыв своей пилоткой. Бредунов глубоко вздохнул, глядя в небо, сказал:
— Тебя тоже ранило?
— Да ерунда! Осколком чуть зацепило.
— А я в госпиталь все-таки попаду… медсестрички мои будут, а, Савелий? — Он чуть улыбнулся.
— Хорошо тебе будет — сразу две, — Савелий тоже улыбнулся.
— Хорошо… А ты ревновать будешь…
— Я-то что! Смотри, чтоб тебе сестрички глаза не выцарапали, — ответил Савелий.
— Ага… эти могут… хорошие девчонки… ревнивые… — Бредунов закрыл глаза и замолчал.
Савелий молча сидел рядом. Канонада боя стала громче. Отчетливо бухали артиллерийские залпы, от взрывов мелко вздрагивала земля.
— На позиции Белянова поперли, — вдруг нарушил молчание Бредунов. — У нас-то хоть снаряды остались?
— Есть немного. Комбат сказал, дивизион подойдет. Двенадцать орудий.
— Это хорошо… — отозвался Бредунов и добавил после паузы, все так же глядя в небо: — Ты это… слышь, Савелий… ты меня прости… Нехорошо я тогда с тобой… жидом обозвал…
— Да ерунда. Забыл давно, — поспешно ответил Савелий.
— Нет, ты все же прости… это я так… по дурости… — Бредунов вновь закрыл глаза и замер.
— Товарищ капитан… — после паузы с тревогой позвал Савелий, тронул за плечо. — Эй, товарищ капитан… Слава… Слава! — Он прислонился ухом к груди капитана, вздрогнул и выпрямился. Прошептал: — Ты меня прости, Слава…
Савелий долго сидел у тела капитана, потом пошел в укрытие, отдал флягу Федору Чудилину.
— Спасибо. Умер он.
— Кто? Капитан? Да я сразу сказал, не жилец он — все брюхо разворочено. — Чудилин отвинтил крышку, отпил глоток воды.
Отец Михаил стал часто креститься и беззвучно зашептал слова молитвы. Балясин, с забинтованной головой и рукой, никак не отреагировал — тянул самокрутку и смотрел поверх голов вдаль. Глымов дремал, прислонившись спиной к стене и надвинув пилотку на глаза. Солдат-артиллерист проговорил:
— Хороший был капитан… Дракон, конечно, орал как недорезанный, но… хороший был капитан.
— Все покойники хорошие, — усмехнулся Чудилин. — На Руси как? Когда живой — колуном прибить готовы, а когда прибьем — плачем. Так сладко плачем… — и он снова усмехнулся.
— Ну че ты молотишь? Че молотишь? — встрепенулся Сергей Шилкин. — Если ты при жизни человек, то к тебе и относятся, как к человеку!
— Видал я эти отношения! — уже зло ответил Чудилин. — Ты меня на испуг не бери, понял?
— Охота вам лаяться? — поморщился отец Михаил. — Нет, чтоб помянуть усопшего тихим добрым словом…
Глымов сдвинул пилотку на затылок, с интересом посмотрел сперва на отца Михаила, потом — на Чудилина.
— Их вон сколько лежит! — Чудилин рукой обвел позиции батареи, где повсюду лежали трупы. — Поминать запаримся! И все хорошие? Мы тут все плохие! Дерьмо! Потому и гонят нас на убой! Чем больше дерьма убьют, тем лучше!
— По-твоему, плохих поминать не надо?
— Да чихали они на эти поминки! Убили, и нету их больше, понял, нету! Меня убьют — меня не будет! И что там после меня, какая распрекрасная житуха расцветет — мне уже до лампочки Ильича! Я в эту вашу загробную жизнь не верю!
— Жаль мне тебя, дитя мое… — вздохнул отец Михаил.
— Да пошел ты со своей жалостью, знаешь куда? — взъярился Чудилин. — Ты бы меня пожалел, когда я в тюрьме ни за хер парился!
— Мне всегда тебя жаль, — ответил отец Михаил. — Трудно жить с сердцем, полным злобы. И помирать трудно…
Слабая ироничная улыбка тронула губы Глымова, но он ничего не сказал.
— Еще поглядим, кто раньше помрет! — выкрикнул Чудилин.
— Ну, хватит! — повысил голос Балясин. — Нашли из-за чего лаяться.
— О самом главном лаемся, — ответил отец Михаил.
— Самое главное сейчас — вон там! — Балясин указал на поле, где чадили подбитые танки. — А все остальное — болтовня пустая!
— Если меня убьют раньше, ты за меня помолишься, — сказал отец Михаил, глядя на Чудилина. — Я тебя очень попрошу об этом… очень попрошу…
— Я молиться не умею, — сухо, но уже без злобы ответил Чудилин.
— Я тебя научу…
— Поздно, батюшка. Этому делу с детства обучаться надо. А так одно кривляние будет, — усмехнулся Чудилин и попросил у Балясина: — Дай потянуть.
— Живой буду — я за тебя помолюсь, святой отец, — кривя губы в усмешке, проговорил Глымов.
Балясин протянул Чудилину окурок самокрутки. Он затянулся и выглянул из укрытия. Оглядел поле с подбитыми танками, улыбнулся, сказал громко:
— А прилично мы их намолотили — все поле утыкано! Душа радуется, а, мужики?!
Семнадцать человек выстроились в шеренгу. Твердохлебов стоял впереди, а перед строем прохаживался майор Харченко. В нескольких шагах ждал «виллис» с двумя автоматчиками-особистами.
— Построились, гражданин майор, — козырнул Твердохлебов.
— Все, что осталось? — Харченко окинул взглядом шеренгу. — От восьми сотен?
— Так точно.
— Ну ничего, — Харченко кашлянул в кулак, — к вечеру пополнение пригоним. Шестьсот человек. Послезавтра еще триста прибудут. Штрафников хватает… А тебе, Твердохлебов, пока придется поехать с нами. — Майор снова окинул строй взглядом, добавил: — Кто ранен — к вечеру придет полуторка из госпиталя, заберет.
— Слушаюсь, — опять козырнул Твердохлебов и направился к «виллису». У машины обернулся, поднял руку: — Бывайте, ребята! Скоро вернусь!
— Это уж как выйдет, — негромко пробормотал Харченко, садясь в машину следом за Твердохлебовым.
— Куда это его везут? — спросил Балясин.
— Наверное, в штаб дивизии. Пополнение принимать, — отозвался Шилкин.
— Ваши слова да в уши Господу, — проговорил Глымов.
— Я карту кинул — плохая карта комбату вышла, — вздохнул Леха Стира.
— А когда у тебя хорошая выходила? — усмехнулся Балясин.
Взревел мотор «виллиса», и машина резко взяла с места, покатила по ухабистой полевой дороге прочь от линии обороны. Твердохлебов оглянулся — семнадцать человек по-прежнему стояли шеренгой. Твердохлебов помахал им рукой и увидел, что штрафники тоже замахали руками.
Твердохлебов улыбнулся…
Камера была узкой и длинной, как пенал. Узкий топчан вдоль стены, узкое окно, забранное решеткой, на которой наросли клочья паутины… Твердохлебов лежал на топчане, закинув руку за голову, и смотрел в окно. Солнце заходило, и потемневшее небо становилось багровым. За дверью послышались далекие гулкие шаги и тонкий металлический звон ключей. Потом ключ скрежетнул в замке, дверь отворилась со ржавым скрипом, на пороге возник сержант-особист, сказал отрывисто:
— Подъем. Пошли.
Твердохлебов поднялся и пошел по длинному глухому коридору. За ним шел сержант и звенел ключами. Так со звоном и доставил в кабинет следователя.
В просторной комнате с зарешеченным окном и железным ящиком-сейфом стояли стол, два табурета и стул — больше мебели не было. За столом сидел худощавый, лет сорока человек в сером гражданском пиджаке и темной рубашке. Высокий лоб с большими залысинами, острый подбородок, серые маленькие глаза завершали портрет следователя Курыгина.
— Ну как, отдохнули? — спросил Курыгин. — Присаживайтесь.
— Отдохнул, — Твердохлебов сел на табурет напротив стола.
— Тогда продолжим. — Следователь Курыгин полистал бумаги, лежавшие перед ним в серой бумажной папке. — Вы говорили, что власовец Сазонов Александр Христофорович был вам знаком в плену. До плена вы его знали?
— Нет.
— И на ваших глазах он согласился пойти воевать на стороне немцев?
— Да.
— Он участвовал в вашем расстреле?
— Да.
— Если верить показаниям свидетелей, он очень обрадовался, увидев вас.
— Я этого не заметил.
— Чего?
— Что он обрадовался.
— Свидетели так показывают, — развел руками Курыгин. — Я потом дам вам почитать их показания. Еще вопрос. Зачем вы пришли ночью в камеру, вернее, в комнату, где содержался под охраной Сазонов?
— Ну, просто… поговорить хотел… Спросить, как он себя чувствует в шкуре предателя, — медленно отвечал Твердохлебов.
— Да зачем вам это нужно было? — улыбнулся следователь. — Предатель — он и есть предатель. Его расстреливать нужно, а не интересоваться, как он себя чувствует. Если бы вы в гневном припадке… ну, там, не помня себя, застрелили бы его — я бы понял, хотя за такое и следовало бы наказать, но я бы понял! А вот желания побеседовать со всякой мразью я понять не могу. Да еще самогону принести, чтобы выпить с предателем родины, — этого я понять не могу.
Твердохлебов молчал, опустив голову.
— А вы удивляетесь, почему вас арестовали.
— Я уже ничему не удивляюсь… — обронил Твердохлебов.
— Еще вопрос. Кто изнасиловал девушку во Млынове? Так и не выявили преступника?