Штрафбат везде штрафбат Вся трилогия о русском штрафнике Вермахта — страница 45 из 142

— В нашей 9–й армии перед наступлением было пятьдесят тысяч лошадей и около полутысячи танков, — вещал на ходу фон Клеффель, — соотношение сто к одному. Что бы там ни говорили, война не сильно изменилась. Солдат и лошадь — основа всего. Он в который раз подходил к заключению, что солдат на лошади — основа всего. Он был истинным кавалеристом.

— Да, в нашей армии было более двухсот пятидесяти тысяч солдат, — сказал идущий рядом майор Фрике. Он стал намного ближе к ним в эти дни. Ему не надо было держаться в отдалении, чтобы охватить взглядом строй его батальона. И ему уже не надо было напрягать голос, чтобы его услышали все его подчиненные. — Насколько я помню, — продолжал он, — для армии было припасено что–то около пяти тысяч тонн продовольствия, шести тысяч тонн фуража и одиннадцати тысяч тонн горючего. Выходит, что солдат для интендантов обходится дешевле всего.

— Солдат для всех обходится дешевле всего, — заметил Ули Шпигель.

— Они очень прожорливы, эти машины, — сказал фон Клеффель, — и их не выпустишь попастись на луг. Кстати, герр майор, не пора ли сделать большой привал? Мы шли всю ночь, и лошадям нужно подкрепиться.

— Проблема в том, что наши лошади идут медленнее, чем ездят русские танки. Но вы, конечно, правы, дорогой фон Клеффель. Батальон! Внимание! Стой!

В наступившей тишине они явственно расслышали шум танковых двигателей. Он приближался со стороны дороги, примыкавшей справа к той, по которой шли они.

— Подводы — в лес! — скомандовал майор Фрике. Подводы застряли в кустах почти сразу же. Фон Клеффель первым бросился распрягать лошадей. В этот момент на перекресток дорог выполз танк. «Тройка! Наш!» — облегченно выдохнули все.

Все, кроме Юргена. Он так и не смог впоследствии внятно объяснить товарищам, что заставило его схватить с подводы последний фаустпатрон, броситься вперед и залечь за толстым деревом у дороги в ожидании вражеского танка. Внешность танка не обманула его, он уже давно не доверял внешнему виду, он слушал лишь внутренний голос, а тот сказал ему, что перед ним — враг.

Возможно, ему вспомнился рассказ Красавчика. Тот, ссылаясь на слова механиков–танкистов, с которыми он подружился в Витебске, говорил, что «тройка» — образцовая машина. С точки зрения удобств, созданных для работы экипажа. Для Красавчика это было куда важнее, чем какие–то там боевые характеристики. Он говорил о комфорте, о прекрасной оптике приборов наблюдения и прицеливания, о надежной сильной радиостанции. И еще он рассказывал, что, по слухам, даже русские командиры–танкисты с удовольствием пересаживались на трофейные «тройки», отдавая им предпочтение перед куда более мощными «Т–34».

Возможно, он успел разглядеть этого самого командира, высунувшегося по пояс из башни танка. На нем была темная, но никак не черная форма, только на голове у него был черный шлем. Но это был не немецкий шлем.

Не менее вероятно, что все дело было в песенке Курта Кнауфа. При виде танка музыкальная шкатулка включилась, включилась сразу на последнем куплете:

Augustin, Augustin,

Leg' nur ins Grab dich hin!

Ach, du lieber Augustin,

Alles ist hin!

Перевод

Августин, Августин,

Ложись в могилу!

Ах, любимый Августин,

Все пропало!

Как бы то ни было, Юрген бросился вперед, изготовившись к обороне. И тем самым подал знак остальным. Все, не раздумывая, тоже бросились в лес. Война не оставляет времени для раздумий.

Фигурка на башне танка призывно махнула рукой и скрылась, опустившись вниз. Взревел мотор. Это был идущий следом танк. Он, сминая придорожные кусты, обогнул командирскую «тройку» и выполз на дорогу, развернулся лицом к ним. Это был «Т–34».

Иваны не стали тратить на них время и силы. Прошили лес несколькими разрывными снарядами да полили их огнем из пулеметов. Они не стали даже приближаться, не давая возможности Юргену использовать его последний фаустпатрон. Возможно, потому и не приближались, что их командир успел заметить характерную метровую толстую трубу в руках метнувшегося навстречу им немецкого солдата. И хорошо, что не приблизились. Юрген бы не промахнулся, после чего обозленные иваны раскатали бы их в лепешку.

А так они легко отделались. Шесть убитых, двое тяжелораненых, которые скончались к ночи, царапины не в счет. Две разбитые подводы, одна убитая лошадь, две раненые, их пришлось пристрелить. В живых осталась одна, которую успел выпрячь фон Клеффель, но она убежала. Это тоже была безвозвратная потеря.

Но главной их потерей был майор Фрике. В общем–то он тоже легко отделался. Когда они извлекали его, окровавленного, из–под рухнувшего на него дерева, они думали, что все, конец. Но когда они сняли с него пропитанный кровью, разодранный осколком китель, оказалось, что осколок лишь скользнул по ребрам. Ребра были целы, они увидели их, целые, когда промыли рану водой. Вот только с медикаментами у них было туго.

— Шнапс! У кого–нибудь остался шнапс? — спросил фон Клеффель.

Все потрясли фляжками. Они были пусты. Хорошо, что догадались встряхнуть фляжку самого майора Фрике. В ней был французский коньяк.

— Вы немного поспешили, мой друг, — сказал фон Клеффель очнувшемуся майору Фрике, — сейчас вам будет немного больно. Крепитесь.

И он вылил коньяк на рану. Майор Фрике изогнулся дугой, сцепив зубы, а потом резко опал, вновь провалившись в беспамятство. Ули Шпигель перебинтовал его. У него был в этом деле некоторый опыт, он был у них единственным санитаром. После этого они принялись за ногу майора Фрике, ту, которую придавило рухнувшим деревом. Она была изогнута ниже колена и синела на глазах. Но крови не было, хоть это радовало. Фон Клеффель смастерил лубок, он был специалистом по переломам, и они зафиксировали ногу. Брейтгаупт сделал носилки. После гибели Дица он стал у них главным плотником. А потом он молча принялся копать большую могилу. Неподалеку горел костер, они сжигали ненужные документы, сотни личных дел солдат, погибших в боях. Под деревом лежала невысокая стопка их собственных дел, в ней было шестнадцать папок.

Их командиром был теперь лейтенант Россель. Вернее, он считал себя их командиром, потому что был единственным боеспособным офицером среди них. А еще он считал, что они должны сражаться. Они были готовы сражаться, но только если это было необходимо для решения главной, как они считали, задачи — доставки в госпиталь их настоящего и единственного командира, майора Фрике. Они, верные дисциплине, подчинялись приказам лейтенанта, но в конце концов он их достал. Они, пройдя лесными тропами, вышли к какой–то деревушке. Лейтенант Россель приказал ее сжечь.

— Вы слышали приказ фюрера! — патетически воскликнул он, — После себя оставлять выжженную зону!

Они такого приказа не слышали, но ни секунды не усомнились в его существовании. В чем засомневались, так это в необходимости его исполнения. Они посмотрели на Брейтгаупта. Он у них был главным авторитетом по сожжению русских деревень. В любом вопросе можно доверять мнению только тех людей, кто пострадал за это.

— Нет, — сказал Брейтгаупт.

Другой бы пустился в долгие рассуждения о бессмысленности затеи, о том, что у них нет огнеметов или хотя бы бензина, чтобы поджечь все эти дома, что у них нет на это сил, а главное — времени. Брейтгаупт ответил, по своему обыкновению, коротко. И они согласились с ним. В их сердцах не было жалости к этой деревне или ее жителям, которых к тому же не было видно, они попрятались или ушли. Они просто не желали выполнять бессмысленный приказ. В некогда безупречном механизме сломалась еще одна шестеренка.

Они предоставили лейтенанту Росселю возможность бесноваться и кричать в одиночестве, а сами уселись в тени деревьев.

— Этот придурок своими дилетантскими действиями и тупым фанатизмом приведет нас к гибели, — тихо сказал фон Клеффель, ни к кому не обращаясь.

— Вы какого придурка имеете в виду? — спросил Ули Шпигель.

Фон Клеффель посмотрел на него, криво усмехнулся и ответил:

— Того, кто ближе, — и скосил глаза на лейтенанта Росселя.

Все заговорщицки перемигнулись. Один лишь Юрген не принял участия в пантомиме. Он недоумевал. Фон Клеффель всегда строго придерживался принципа субординации и никогда, по его же собственным словам, не отзывался негативно о действиях любого начальства в присутствии подчиненных, как своих, так и чужих. Доверительный разговор возможен только в кругу равных, обронил как–то он. Фронт спаял их дружбой, но равными не сделал. Юрген это понимал, тем более это ощущал фон Клеффель. И вдруг — такая откровенность! К чему бы это?

— Тут поневоле задумаешься о путче, — сказал фон Клеффель.

— Вы имеете в виду военный мятеж? — уточнил Ули Шпигель.

— Бунт на корабле! Ура! — воскликнул Красавчик. — Всех несогласных — на рею!

— Тогда уж бунт заключенных, — включился Юрген, — да здравствует свобода!

Так они перебрасывались словом Meuterei,[28] пытаясь заглушить игрой тревожные мысли.

— Нет, я имею в виду именно наш добрый старый Putsch, — сказал фон Клеффель.

На лице его была написана решимость. Единожды не подчинившись приказу, он готов был идти дальше, идти до конца. Es geht alles auf eine Rechnung.[29]

Зашевелился лежавший на носилках майор Фрике. Он очнулся несколькими минутами ранее и ухватил часть разговора. Он силился что–то сказать. Фон Клеффель поспешно встал, сделал несколько шагов, склонился над носилками.

— Не волнуйтесь, дружище! — он ободряюще похлопал майора Фрике по плечу. — Мы вас вытащим отсюда, не будь я подполковник Вильгельм фон Клеффель.

— Спасибо, подполковник, — прошептал запекшимися губами майор Фрике. — Вручаю в ваши руки свою судьбу и судьбу моих подчиненных.

Впрочем, последние слова если и были сказаны, то настолько тихо, что даже Юрген, сидевший в двух шагах от изголовья носилок, их не разобрал и невольно доверился фон Клеффелю, громко объявившему: