Свернув и загнув бумажную конструкцию, Латаный щедро наполнил воронку табаком.
– Самосад. Фашистский… – подкуривая, с причмокивающим придыханием сказал он.
– А-а… забористый табачок… – вздрогнув и тем самым как бы продемонстрировав, как его пробирает, с удовольствием выдохнул сизое облако дыма Латаный.
На его рассказ и на ароматные клубы самосада и сигарет тем временем уже подтянулись остальные штрафники и артиллеристы, образовав что-то наподобие широкого круга.
– А дальше? – нетерпеливо спросил подающий, долговязый парень с закопченным лицом и штопаными, перелатанными штанами на длинных ногах.
IV
Он устроился на корточках возле самого Латаного, словно в кинотеатре, и теперь жадно затягивался дошедшей до него самокруткой в ожидании продолжения.
– Ага, значится, Буга… – собираясь с мыслями, произнес Латаный. – С радисткой, значит, связь у них быстренько наладилась. А капитан его, который ПНШ, естественным образом своего писаря за это люто возненавидел. А у них в полку завели как раз такую канитель, что все помощники начштаба ежедневно должны были обходить позиции, даже на самом переднем крае. А капитан этот и давай вместо себя своего писаря посылать. Как его очередь, так он его на проверку подразделений отправляет. А у них передний край полосками был нарезан – тут в траншее наши, а тут через сотню метров – немец сидит. Проверка каждый раз – вечером, немудрено к врагу угодить. Двух контролеров перед тем укокошили, а один вовсе пропал – скорее всего, тепленьким в плен притопал. А Буга то ли со страху, то ли от безрассудства как подходит к переднему краю и не разобрать, где наши, где фрицы, начинает песни петь – негромко так, но хорошо поставленным голосом. И вдруг, говорит, слышит: «Карош, рус! Громче петь!..» Это, значит, немчура в окопе слева. А Буга соображает: ага, значит, правее надо брать, там в траншее, отбитой вчера, наши сидят. Ну, он действительно громкости добавляет, а заодно и скорости, и под «выходила на берег Катюша…» живым и целехоньким к своим попадает. А немец рядом – метров тридцать по прямой. Кричат ему: «Пой, карош рус!» И наши просят. Ну, Буга им концерт и устраивает. Да еще и международный репертуар: «Челиту» и по-русски, и по-испански. Аплодисменты с обеих противоборствующих сторон звучали оглушительные. Ну, Буга расчувствовался и от преисполненности успехом выдал какую-то песенку на немецком про лютики и ландыши.
V
– А что, у немцев тоже лютики растут? – недоверчиво спросил долговязый.
– Сам ты лютик… – хмыкнул Латаный, недовольный тем, что его прервали. – У тебя глаза есть. Ты видел, сколько сирени и яблонь в цвету?
– Так то яблоки… – протянул долговязый.
– Короче, не в лютиках дело… – отмахнувшись, продолжил Латаный. – Кто-то стуканул капитану про концерт этот. А тот сволота, в свою очередь, «особняку»[8] доложил, что вот, мол, старший сержант Бугаевский, оказавшись чуждым советской власти и коммунистическому строю элементом, тешит своим пением вражеские уши, тем самым укрепляя боевой дух фашистов и в то же время пропагандой фашистской культуры разлагающе действуя на души красноармейцев. Такая тяжеловесная торпеда дошла до замполита полка, и загремел тенор-полиглот Бугаевский в штрафную роту.
Несколько секунд курили молча.
– Да-а… – проговорил долговязый. – Из-за чувств человек погорел.
– Можно и так сказать… – кивнул Латаный. – Погорел Буга из-за того, что обошел своего начальника капитана на вираже любви. Это сам Буга так выражался. Любил блеснуть в разговоре высокопарной фразой…
– А почему любил? – переспросил Воронов, с готовностью принимая от Аникина дымящуюся самокрутку.
– Убили Бугаевского… – произнес Аникин. – Ротный как раз его хотел в писари при штабе взять. Образованный, немецкий знает… Не успел вступить в должность. Накрыло в траншее вражеской минометной атакой.
– А как он на стихи Есенина, а, товарищ старший лейтенант? – отозвался, вспоминая, Латаный. – Как заведет про старушку-мать, так у всех слезы на глазах. Все сплошь прожженный, заматерелый контингент, а у всех слезу прошибало…
– Да, имел способности…
Докуривали молча, вслушиваясь в нарастающий шум стрельбы.
VI
Несмолкающий лай вражеских пулеметов терялся в грохоте канонады, которая ширилась и на востоке, и к западу от того квартала, где застряла штурмовая группа. Казалось, там рушится, обваливаясь в преисподнюю, сама земная кора, не выдерживая многотонного натиска раскаленного металла, который обрушивали друг на друга противоборствующие стороны. Но все-таки натиск атакующих был на несколько порядков выше и каждую минуту нарастал.
Растущее напряжение этого натиска ощутил и Андрей каким-то чутьем, выработавшимся на передовой. Этот гул, от которого начинало трясти каменные джунгли, усиливался, и тревогу, которую он рождал в глубине души, лишь на долю секунды глушили спасительно-горькие затяжки крепкого, черного солдатского табака, которым были набиты сигареты из портсигара Воронова.
– Geben Sie mir die Zigarette…[9] – произнес вдруг женский голос.
Прозвучал он отчетливо и громко, и так неожиданно, что Аникин невольно вздрогнул. Все в удивлении обернулись и уставились на женщину. Она все так же сидела на корточках, но теперь лицо свое подняла из защитного укрытия воротника и смотрела на них с какой-то странной смесью подобострастия и решительности.
– Чего это она? – словно вслух размышляя, произнес Латаный.
– Ишь ты, трофей заговорил… – весело откликнулся Воронов. – А я уж думал, что она немая.
– Немка – она и есть немая… – пробурчал Тютин. – Она что молчит, что говорит, все равно ни черта не разберешь…
– Это вот не скажи, боец… – с улыбкой произнес младший сержант. – У меня, например, в школе по немецкому пятерка была… Сигарету просит…
Он подошел к женщине, на ходу вынимая из внутреннего кармана свой сверкающий солнечным зайчиком стальной портсигар.
– Битте… – галантно произнес Воронов.
Когда она дрожащими пальцами взяла сигарету, артиллерист помог ей подкурить.
– Я бы на нее пожалел табака… – буркнул Тютин. – Пули не пожалею. Чего мы, командир, с этой стервой возимся…
VII
Женщина сделала несколько жадных, нервных затяжек и заговорила. Непонятная немецкая речь лезла из нее, как фарш из мясорубки. Она не делала передышек, не отмечала голосом точек и запятых.
– Ну, что она брешет? – с нескрываемым, нетерпеливым любопытством спросил Латаный.
– Младший лейтенант, вы можете перевести? – обратился Аникин.
Воронов растерянно оглянулся и пожал плечами.
– Слишком быстро шпарит… Не могу слова выделить…
– Прорвало дамочку… – понимающе, с жалостью в голосе отозвался Милютин. – Известное дело – накипело…
Тютин, насупившись, бросил на него взгляд, не обещающий ничего доброго.
– Kann man sagen, so langsam?[10] – запинаясь, выговорил Воронов.
Набрав воздуха в легкие, он повторил, теперь отчетливо и громко:
– Kann man sagen, so langsam?
Женщина на секунду умолкла и посмотрела на него. На лице ее появилась вымученная, угодливо-льстивая улыбка.
Он весь запунцовел и добавил:
– Bitte…
– Ишь ты… – в восхищении мотнул головой Латаный и вполголоса произнес: – Действительно, видать, пятерка была у артиллериста…
Женщина начала вновь. Теперь она говорила медленнее, то и дело оглядываясь на Воронова, как бы согласуя с ним свою речь.
– Она говорит, что ненавидит Гитлера… Она говорит, что это актер, который сумел одурачить целую нацию…
– Актер… – вспылил Тютин. – Я им покажу театр! Ублюдки недобитые!
– Тютин!.. – осадил бойца Аникин.
– Она говорит, что они постоянно ругались с мужем из-за этого. Ее муж, она говорит, служил в… черт… как это… полиция… секретная государственная полиция… Или тайная… Тайная государственная полиция.
– Гестапо? – произнес Аникин.
– Ja-Ja… Gestapo![11] – оживленно закивала головой женщина.
VIII
Аникину уже доводилось сталкиваться с гестаповцами. Нескольких из них, взятых в плен вместе с ополченцами из фольксштурма, допрашивали в штабе стрелкового полка накануне наступления в районе военного завода. Андрея, пришедшего тогда на совещание вместе с другими офицерами штрафной роты, поразил тогда сам вид штаба. Скорее он напоминал управление городского совета, занимающегося хозяйственными вопросами.
В занятом штабом просторном помещении швейной мастерской или ателье на столах прямо поверх отрезов ткани и швейных машинок были разостланы карты коммуникаций берлинских районов – канализация, телефонная связь, линии метро. Тут же, в углу, под дулами автоматчиков из полковой разведки находились несколько мужчин. Все они были одеты в штатское платье и вид имели, мягко говоря, потрепанный. У двоих были здорово расквашены физиономии – губы разбиты в кровь, синяки на скулах, у одного заплыл левый глаз.
Как пояснил старший конвоя Мишка Барышев – командир разведчиков, бедовый боец с лихо заломленной на затылок кубанкой, – оба эти и были гестаповцами. Дрались до последнего, расстреляли все патроны, но не пожелали сдаваться в плен, потому и пришлось применить убедительную порцию физической силы. Их характеристика, данная разведчиком, никак не соответствовала тому, что происходило в штабе.
Оба гестаповца с готовностью, граничащей с подобострастием, реагировали на приказы, озвученные переводчиком: по первому зову, преодолевая боль, подходили к столу, заваленному картами, над которым, дымя сигаретами, нависали офицеры штаба, давали разъяснения, пальцами показывая что-то на картах. По тому, как они вели себя в помещении ателье, было ясно видно, что они очень хотят жить и делают все возможное для того, чтобы выжить.