Паисий говорил кротким, сокрушенным тоном, и это не стоило ему никаких усилий над
собою. Дерзкие ответы иконщика не раздражали его, и против него самого у него не было
никакого озлобления. Этот Степан казался ему не более как изувером, каких много среди
раскольников и которые сами по себе не бывают опасны: они идут туда, куда их толкнут другие.
Заводчиком всей смуты был, очевидно, Лукьян. От него пошло все зло. Как заправский
чиновник, Паисий был убежден, что стоит только сократить вожаков, чтобы прекратить всякое
движение.
– Лукьян Петров, – сказал Паисий, – против тебя семнадцать обвинительных пунктов. Ты
привлечен к суду как совратитель православных в свою немецкую ересь. По твоему
подстрекательству вот этот твой товарищ и соучастник совершил святотатственное
надругательство над святой иконой. Отвечай сперва на это.
– Ни Степана, ни кого другого я не совращал. Да и мне ли, неученому, других учить? Сам
Христос совратил их к себе, а коли есть моя вина, так та, что дверь я людям указывал, каковою к
нему, нашему учителю, пройти, еже есть книга, что дана всем нам в поучение и что лежит перед
твоим преподобием на столе. В золотом она переплете у твоего преподобия, а нам и в простом
переплете она золотая, потому что в ней вся Божия правда рассказана – и как людям жить, и как
веровать, и как Богу поклоняться. Сожгите ее, коли нас казнить хотите.
– Мы не учиться у тебя пришли, а судить твое невежество и предерзостное поведение, –
перебил его Паисий. – Отвечай на вопросы. Тобою научен был этот твой ученик и
соумышленник учинить публичное оказательство вашей гнусной ереси и надругательство над
святой иконою?
– Об изрублении Степаном доски, именуемой иконою, – отвечал Лукьян вполголоса, не
поднимая глаз, – я осведомился лишь тогда, когда это увидел.
– Но ты его одобрял в его преступлении, – допытывался Паисий. – Ты с ним заодно.
– Нет, не я его одобрял, – сказал Лукьян.
– Ты его не одобрял. Это хорошо и похвально, – сказал Паисий. – Запиши, брат Парфений.
– Запиши уж заодно, твоя милость, – прибавил Лукьян, – что не я, а Бог его одобрял, потому
что, когда пророк посек капище Ваалово, Бог его не наказал, а превознес своею милостью.
Паисий позеленел от злости, но сдержался и только проговорил, обращаясь к секретарю:
– Да, запиши это, брат Парфений. Лукьян Петров,- продолжал он, – ты возбуждал народ к
неуважению Богом установленных властей. Ты произносил хульные речи на царя, за гонение
якобы правой веры и его ратоборство за православие.
– Веру свою считаю единой правою, – сказал Лукьян, – как мне Бог то открыл, и да
поможет он моему неведению. А хулы на царя земного не произносили уста мои, и насчет
властей предержащих – поклеп это на нас совсем облыжный. Мы печемся о небесном, а не о
земном царствии. Властям мы повинуемся, не только добрым, но и строптивым, как повелено то
от апостола. В делах же веры мы повинуемся Богу единому, и в этом ни цари, ни владыки
земные не властны: Бога слушать более надлежит, чем их. А в земных делах они над нами Богом
поставлены, и им довлеет страх, и почет, и покорство. Мы и терпим и не прекословим и за
гонения, Божиим изволением на нас посылаемые, мы не ропщем, а терпим по примеру древних
христианских первоучителей.
– Вишь, куда полез, – язвительно проговорил Паисий. – Выходит, значит, что вы все вроде
как бы апостолов и христиан первозванных, а царь православный с его христолюбивым
воинством – вроде как император языческий, воздвигающий гонение на вас, истинных
проповедников правой веры? Так ведь?
– Бог на том свете разберет, кому за кого идти, – сказал Лукьян уклончиво. – Кого он как
рассудит, мы не знаем, потому что не дано человекам предузнавать его промысел. А знаем мы,
что на сем свете мы должны блюсти его заповеди, от них же единая есть: воздадите кесарево
кесарю, а Божие – Богу.
Как ни старался Паисий раздразнить Лукьяна, он не мог вызвать какого-нибудь резкого,
отрицательного отзыва о правительстве, который мог бы пригодиться для обвинения. Лукьян
был осторожен и сдержан: он не хотел быть осужденным из-за пункта, которому, в качестве
чистокровного сектанта, он не придавал значения. Паисий вынужден был так и бросить его,
ничего не добившись, и перейти к пунктам духовного содержания, – и тут, неожиданно для
Паисия, Лукьян оказался не только откровенным, но даже резким.
Он обвинялся в стремлении ниспровергнуть церковь, в хуле на святыню таинства, в
самовольном совершении треб и во многих подобных преступлениях против православия и
канонического права.
Лукьян объяснил, что он и его единоверцы церкви не отрицают, веря по обещанию
Христову, что дух божий живет во всех верующих, и каждый может толковать Писание, как Бог
ему внушит. В таинствах видят простые обряды, которые может совершать во имя Христово
каждый верующий по примеру первых времен. Он признал, что сам крестил детей и заключал
браки и за братской трапезой преломлял хлеб и подавал вино.
На вопрос о святых ответил без обиняков:
– Были такие же люди, как и мы, только праведные.
– Как? И апостолы такие же, как ты вот с этим Степаном? – сказал насмешливо Паисий.
Лукьян не смутился.
– Апостолы, – сказал он, – Христа видели и слово его слышали, и потому о вере нам
свидетельствуют, точно на небо сами восходили. А были они такие же люди, как и мы.
Паисий кивнул головой. Этого было достаточно, чтобы "упечь" Лукьяна, куда ему
вздумается.
– Запиши, брат Парфений, – сказал он секретарю.
– Ну, апостол, – весело сказал он, обращаясь снова к Лукьяну, – а как ты насчет епископов
и митрополитов и святейшего синода полагаешь? Все, чай, по-твоему, волки, а не пастыри?
Лукьян ничего не ответил и отвернулся в сторону. Паисий повторил вопрос в более
приличной форме.
– Если ты полагаешь, что простой мирянин может за попа быть, то объясни, как насчет
епископов. Должен быть старший над попами, как на небе над ангелами есть архангелы и над
архангелами архистратиг?
– "Все ли апостолы? Все ли пророки? Все ли учители?"
Ответ этот был тоже записан.
Допрос продолжался по всем семнадцати пунктам. Паисий пытался спорить. Но Лукьян
сыпал текстами, зная на память весь Новый Завет и добрую часть Библии. Когда же Паисий
ссылался на постановления соборов, то Лукьян отклонял его доводы заявлением, что соборам не
верит: зачем толкования, когда прямое слово Божие перед глазами у всех?
– Вот ты святителям и отцам церкви не веришь, – с досадой сказал Паисий, – а немцам
веришь. Ведь все, что ты тут молол, это ты не от своего ума. Все от немцев перенял. Нашел на
кого променять матерь свою, церковь православную!
– Кому матерь, а кому и мачеха, – сказал Лукьян.- Отчего же и у немцев не поучиться? Не
от себя это немцы выдумали, а из Писания. А кто бы ни указал первый правду, коли уж ее
увидел, – потом темноты на себя не напустишь снова.
– Так ты упорствуешь в своем еретичестве? – сказал Паисий. – В последний раз говорю
тебе: одумайся и покаянием загладь свой грех. Я буду хлопотать за тебя перед преосвященным.
Не то, попомнишь мое слово, худо будет.
– Богу надлежит повиноваться прежде человеков, – сказал Лукьян.
– Оставь ты Бога в покое: не Богу, а отцу твоему, дьяволу, ты служишь и повинуешься.
Сторожа, – крикнул Паисий, – уведите его прочь.
Дальше продолжать допрос было бесполезно. Лукьяна увели, а комиссия осталась
составлять доклад преосвященному.
Глава XIII
Лукьяна помещали в секретной камере, отдельно от всех остальных арестантов, во
избежание возможного соблазна и нередкого в тюремной практике совращения арестантов
заключенными сектантами. В том же коридоре через две двери сидел Степан. Они не могли
переговариваться, но они проходили мимо дверей друг друга и, если сторож был не строгий,
могли переглядываться.
Здание К-ского тюремного замка состояло из обширного двухэтажного квадратного
корпуса с несколькими пристройками для служащих и кухней, сообщавшейся с главным
корпусом крытым коридором. Все постройки стояли посередине обширного двора, окруженного
высокой толстой стеной, доходившей до половины второго этажа. Из нижних камер ничего не
было видно, кроме этой стены да клочка неба. Но из окон верхнего этажа было видно поле и
предместье, близ которого острог был построен.
Секретные Камеры для одиночных арестантов были расположены для безопасности в
верхнем этаже, над помещением острожного караула, во избежание возможности подкопа.
В одну из них посадили Лукьяна в первый день его приезда. Это была маленькая,
чрезвычайно грязная, но довольно светлая и сухая клетка, шага в три шириною и шагов пять в
глубину, с деревянной полкой, прибитой к стене вместо кровати, и неизбежной смрадной
парашкой: довольно гнусное помещение для такого чистоплотного человека, как Лукьян, но все
же довольно сносное для острога.
Два раза в день ему приносили еду, состоявшую из хлеба и кислого борща в полдень и
жидкой тюремной кашицы вечером. Гулять его водили редко – раз в пять дней, и то минут на
десять. Но он прекрасно себя чувствовал в тюрьме и нисколько не тяготился заключением. В
первый же день он обратился к сторожу с необычной в остроге просьбой принести ему
евангелие.
Просьба была передана смотрителю, и так как чтение духовных книг поощрялось, то на
другой день книга ему была доставлена… Он проводил время, перечитывая знакомые страницы.
Вечером, когда наступил час молитвы, он попробовал запеть вечерний псалом, но сторож