Юлька вздохнула и, к моему удивлению, ласково проговорила:
— Ладно, давай пройдемся.
Это была моя последняя прогулка с Юлькой. На следующий день ее не оказалось дома, потом она сказала, что занята и не может со мною встретиться, в следующий раз к телефону подошла Юлькина мать и просила больше дочери не звонить. Я страдал. Решил во что бы то ни стало объясниться с Юлькой. Часами мерз у ее дома и наконец все-таки дождался, когда она вышла из парадного подъезда. Увидев меня, Юлька нисколько не смутилась.
— Гарри? Здравствуй. Меня ждешь?
— Нет, датского короля, — мрачно пошутил я. — Конечно, тебя. Очень ты занятой последнее время стала. Даже по телефону не добиться.
— Представь себе, что да. Вот и сейчас у меня билет в кружок камерной музыки. Джаз Бема играет.
— Юлька, скажи, что произошло? Ты сердишься на меня за что-нибудь? Обижена? Почему ты не хочешь меня видеть?
— Глупости! Совсем нет. Просто у меня кроме тебя есть еще знакомые. Они меня приглашают. И так с тобой я провела массу времени. Вот и все. Не могу же я из-за тебя раззнакомиться со всеми? Как ты думаешь?
Я молчал, подавленный ее доводами.
— Но ведь ты целый месяц говорила, что тебе приятно быть со мной, что тебя больше никто не интересует, — прервал я тягостное молчание.
— Ну и что же? Говорила. Это правда, но, повторяю, нельзя же забыть всех. Пошли, Гарри, а то я опоздаю, — нетерпеливо потащила меня за рукав Юлька. — Проводи меня.
— Не называй меня, пожалуйста, этой собачьей кличкой — Гарри. Противно.
— А мне казалось, что она тебе нравится. Могу и не называть.
Я проводил ее на Фонтанку, где помещался кружок. По дороге Юлька, как всегда, болтала о всяких пустяках. Мне было очень горько.
— Прощай, Гар… Игорь. Звони. Не сердись. Не будь букой. Хочешь меня поцеловать?
Она потянулась ко мне. Я молча повернулся и пошел в сторону. Юлька порхнула в ворота. Все было кончено. Я шел как больной, ничего не видел, сталкивался с прохожими. Почему мы расстались с Юлькой? Неужели из-за того, что у меня не хватало денег на кино? Разве это главное? Или я совсем не нравился ей?
Через несколько дней Сахотин насмешливо сказал мне:
— Видел твою Сольвейг. Знаешь с кем? С Костей Лютовым. В Севзапсоюзе откалывали чарля. Юлька была в черном. Шикарная деваха! А тебе, значит, отставка? Так надо понимать?
Я хотел ударить Германа, но сдержался. Что это могло изменить?
Потом я несколько раз встречал на улице Юльку с Костей Лютовым. Она отворачивалась от меня, делала вид, что незнакома. У меня останавливалось сердце, я готов был броситься к ней, позвать обратно, забыть нашу размолвку, но проходил мимо с каменным лицом и тоже отворачивался.
Когда я получил стипендию, ее не хватило, чтобы расплатиться с долгами. Пришлось краснеть, извиняться, просить об отсрочке. Но хуже всего я чувствовал себя, когда сказал маме:
— Ты извини… В этом месяце я не могу дать денег.
— Почему? Перестали выдавать стипендию?
— Нет… У меня тут были долги… Заплатил… Я…
Мать посмотрела на меня пристальным взглядом:
— Я рассчитывала на твои деньги, Игорь.
— Я понимаю… В будущем месяце постараюсь… побольше… — лепетал я, избегая смотреть ей в глаза.
Мама отвернулась. Она сердилась на меня. Я это видел и знал, что сердится она не из-за денег, а за все. За Невский, за Сахотина, за Юльку, которую не знала, но существование которой чувствовала.
Юлька исчезла из моей жизни. Я ее перестал встречать и скоро забыл, но след от этого короткого знакомства остался. Во-первых, я сильно отстал по всем предметам, во-вторых… во-вторых, на сердце остался маленький шрам, и я навсегда потерял вкус к «высшему обществу».
Глава шестая
В середине года произошла большая неприятность. У нас была контрольная работа по теории корабля. Добрейший Кирилл Платонович Касьянов, высокий, краснолицый, с большим носом, в прошлом долгое время плававший на учебном корабле «Мария», теперь вел у нас курс теории и устройства корабля. Он дал нам несколько задач на вычисление водоизмещения в пресной и соленой воде. Задачи были нетрудные, но я, надеясь на мягкий характер Касьянова, так запустил предмет, что сейчас, переписав задачи с доски к себе в тетрадку, смотрел на них, ничего не понимая. Рядом сидел Ромка. Его карандаш быстро и уверенно бегал по бумаге. Касьянов просматривал какую-то книгу за преподавательским столом. Глаза его то закрывались, то открывались. Кирилла Платоновича клонило ко сну. Однообразное шуршание карандашей по бумаге усыпляло. Я выждал момент, когда глаза преподавателя закрылись, и зашептал:
— Роман, помогай. Ничего не выходит. Напиши мне хоть две задачи.
Роман не отвечал. Тогда я снова чуть слышно сказал:
— Не будь свиньей! Помоги.
Ромка, не оборачиваясь ко мне, кивнул головой. Я облегченно вздохнул. Сейчас поможет! Я видел, как Ромка взял чистую бумагу и принялся переписывать на нее уже решенные им задачи. Это заняло не более пяти минут, потом все так же, не поворачивая головы, он начал незаметными движениями толкать листок по направлению ко мне. Я скосил глаза и уже собирался накрыть его ладонью, как услышал голос Кирилла Платоновича:
— Микешин, Сергеев! Встать!
Касьянов подошел к нашему столу и взял оба листка, написанные Ромкой.
— Вы что, учиться сюда пришли или списыванием заниматься? Списывать дома можете, а здесь этого не полагается. Учиться надо! Безобразие! И этим занимаются серьезные люди, будущие штурманы, комсомольцы! — гремел Касьянов.
Мы стояли как провинившиеся школьники, красные, опустив головы. Сахотин, сидевший сзади нас, громко хихикнул.
— Молчать! — закричал Касьянов, возмущенный поведением Сахотина. — Уж кому бы смеяться, только не вам, Сахотин! Сдавайте работы. А вам, — Кирилл Платонович повернулся ко мне и Ромке, — я ставлю «неуд».
Этого мы не ожидали. Когда кончился урок и Кирилл Платонович вышел, я обратился к Ромке.
— Ты меня извини, — смущенно сказал я, — я ведь не хотел.
— Ладно, знаю, — отмахнулся от меня Ромка, — глупо получилось.
К нам подошел Коробов.
— Вот что, друзья, — сказал он, — больше этого мы терпеть не будем. Комсомольская организация уже не раз ставила вопрос о том, что нужно прекратить эту практику обманов. Тебе, Микешин, не раз делали замечания, а ты все продолжаешь. Мы разберем этот случай на бюро.
— А что особенного? Подумаешь! — сказал подошедший Сахотин. — Сергеев хотел помочь Микешину. Правильно. Касьянов психанул — и все.
— Ну, о тебе вопрос особый. Тебе с твоими взглядами вообще не место в комсомоле.
— Не ты меня принимал, не ты и исключать будешь. Кроме того, и не за что, — нагло смотря на Коробова, ответил Сахотин.
— Конечно, не я, а организация. Ты только посмотри: все твои товарищи в последних рядах по учебе. Поменьше бы по Невскому шатались!..
— Это уже не твое дело, где мне свободное время проводить. У товарищей свои головы на плечах. А то, что я учусь не очень хорошо, — это мое личное дело. Когда захочу, буду и отлично учиться.
— Ну хорошо, Сахотин, хватит. Я тебя предупредил. Смотри, может кончиться плохо.
— Ладно, не пугай.
Мы с Ромкой не проронили ни слова. Вопрос ставят на бюро. Значит, дело серьезное. Мне было неприятно, что из-за меня пострадает Ромка. Собственно, он уже пострадал — получил у Кирилла Платоновича «неуд», хорошо зная его предмет. А какое еще решение вынесет бюро? Ромка, видимо, тоже был огорчен. Он сидел молча, подперев кулаками голову, и смотрел прямо перед собой.
— Ты, Микешин, брось, не расстраивайся. Все обойдется, — хлопнул меня по плечу Сахотин. — Неумело действуете. Учитесь у меня. Никогда не попадаюсь! — захохотал он.
Я ничего ему не ответил. Сейчас заступничество Сахотина мне было неприятно. Его слова почему-то уже не казались такими правильными, как раньше. Когда мы ехали в трамвае из техникума домой, Ромка сказал:
— Надо прямо сказать, получилось скверно. Я тебя, Игорь, не виню, конечно, но все же… Так запустить теорию корабля, чтобы не решить этих простых задач! Непонятно.
Я пытался оправдываться, но Ромка ничего не хотел слушать. Главным виновником моих бед он считал Сахотина.
Через несколько дней нас вызвали на расширенное бюро комсомольской ячейки. Присутствовал на бюро и сам Папа. Коробов доложил о том, что произошло на уроке Касьянова. Сказал о том, что близко переходные экзамены, а успеваемость упала, что у нас имеется группа учащихся, которая тянет весь класс назад. Встал секретарь — старшеклассник Щербовский:
— Сергеев! (Ромка вскочил.) Объясни бюро свой поступок. Ты знал, что комсомол не признает такой помощи и строго ее осуждает?
— Знал.
— Ты согласен, что такой помощью ты приносишь только вред, помогаешь делать неучей?
— Согласен.
— Так почему же ты все-таки написал Микешину шпаргалку?
Ромка помолчал, потом пригладил свой хохолок и заговорил:
— Микешин — мой товарищ. Больше даже — друг. Он попросил меня помочь. Я не мог ему отказать. И написал…
— Садись. Ясно. Микешин! (Я поднялся.) Скажи, Микешин, а как ты смотришь на свой поступок?
— Во всем виноват я. Я попросил Сергеева помочь. Он не виноват.
— Кто виноват, мы посмотрим. Но как ты, комсомолец, решился на обман? Обманом хотел получить хорошую оценку? Не лучше ли было честно заявить Кириллу Платоновичу, что ничего не знаешь? Подучить и сдать снова.
Говорить мне было нечего. Щербовский был совершенно прав. Выступили еще несколько человек. Все говорили о том, что такие поступки позорят весь класс.
Попросил слова Бармин:
— Я видел настоящую морскую дружбу. Видел, когда человек бросался за борт, чтобы спасти товарища. Видел, когда он отдавал последнюю каплю воды умирающему от жажды другу. Видел, как люди гибли сами, снимая команду с терпящего бедствие судна. Это называется настоящей морской дружбой. А вот то, что сделал Сергеев, — это ложное чувство товарищества. Именно ложное. Такое чувство можно только осуждать. Он не помог, а, наоборот, повредил Микешину. Помогать отстающему то