Вася сидел скорчившись на табуретке. Его лицо почернело. Старик крестился перед лампадой, и ее огонек тлел еле-еле, вот-вот погаснет. Дорожка лунного света лежала на полу. Мышь скреблась за печью. Щенок тихонько подвывал на дворе. Вероятно, ему было страшно.
Иван Ерофеич благополучно вывел нас за поселок. Патруль остался позади. Мы слышали, как солдат насвистывал песенку.
В дубовой рощице у шоссе под деревьями паслись стреноженные лошади. У крытого фургона сидели двое мужчин и мальчик. Старик поздоровался с ними, сняв шляпу. Они тихо поговорили, потом крестьянин показал кнутовищем внутрь кузова и улыбнулся — белозубый, ладный, в такой же ловкой безрукавке, как у Голованова. Мальчишка привел лошадей. Помогая отцу застегивать жесткие ремни упряжи, он смешно высовывал кончик языка и все поглядывал на нас. Голованов потрепал его по плечу:
— Молодец! Мужчина!
Второй румын возился в кузове, готовя для нас место среди мешков ячменя. Иван Ерофеич сказал:
— На них полагайтесь, сынки. Хорошие люди. Всюду есть хорошие люди!
Он пожал руки своим друзьям-румынам, потом троекратно поцеловался с нами обоими:
— Попутного вам ветра, сынки, на родную землю. Храни вас Николай-угодник! — перекрестил и махнул рукой.
С рассветом мы въехали в Констанцу. Полицейский у шлагбаума заглянул внутрь кузова. Румын снял шляпу. Мы тоже. Фургон покатился по булыжнику и остановился на базаре рядом с другими такими же фургонами.
Прямо на земле лежали кучи красного перца, большие тыквы, арбузы, капуста — обыкновенная и какая-то лиловая. Мешки с ячменем и овсом громоздились как бастионы. Блеяли овцы. Лошади, погрузив морды в подвесные торбы, хрустели зерном. Их чистые глаза светились на солнце. Мухи слетались на ободранные бараньи туши. Гул толпы усиливался. На лавках с грохотом поднимались железные шторы.
— Большой базар! — сказал я. — Piata mare![26]
— Da, sigur. Diminica![27] — объяснил младший румын.
Нам нечем было отблагодарить этих хороших людей. Мы очень крепко пожали им руки. Старший сверкнул улыбкой:
— Счислива!
Откуда он знал это русское слово? Наверно, наш старик потемкинец научил. Счастливо и тебе, русский моряк на чужбине, счастливо вам, румынские друзья!
Мы шли по широкой улице Антонеску, где громоздкие и помпезные здания многочисленных банков и торговых фирм чередовались с гостиницами и особняками. Мы двигались спокойно, не торопясь, изредка перебрасываясь словами.
По брусчатке катились машины, и запах выхлопных газов смешивался с запахом роз. Цветов было много. На клумбах, в окнах, прямо на тротуарах — в корзинах продавщиц.
Словно и нет войны! О ней напоминали только зенитки в скверах и немецкая форма, которая попадалась довольно часто.
Молодых мужчин было мало. Все больше женщины и пожилые мужчины. Священники встречались на каждом шагу — черные и коричневые, толстые и тощие. Один шествовал с кадилом. Мальчишка в белых кружевах звонил в колокольчик. Полицейский остановил движение, и странная процессия пересекла улицу.
— Откуда черт несет столько попов? — тихо спросил Голованов.
Я видел все, но мне казалось, что иду не по солнечной улице, а в темном подземелье, где каждый шаг грозит падением в невидимую пропасть.
Торговцы в магазинах без передней стены, посетители berarii[28], пьющие пиво под тентом, женщина в экипаже с фонарями и извозчик с плюмажем на цилиндре не видели нашего подземелья. Мы жили в другой жизни, со своим счетом времени и пространства. Для всех — улица. Для нас — минное поле.
Мы остановились у пестрой лавочки с надписью «Loteria Centrala»[29]. Мелочь со звоном сыпалась на цинк прилавка. Лотерейщик раздавал жетончики, вертелся прозрачный барабан. Кто-то тут же получал коробку печенья или бритву. Другие — ничего.
— В следующий раз повезет! — успокаивал лотерейщик.
Наша лотерея была иной. Если проиграем сейчас, следующего раза уже не будет. Двинулись дальше. Садовник в широкополой шляпе поливал из шланга гладиолусы и георгины. В центре площади, одинокий и маленький, стоял римлянин в тоге. Здесь, среди цветов и зеркальных витрин, он казался чужим. На постаменте было написано: «Ovidio Nasoni»[30].
И вспомнился вдруг закат, спуск к реке. Паром скользит по ней. Чуть знобит от близости зеленоватой воды или от близости Анни. Она сидит рядом и читает стихи, полные гордой грусти. Стихи о любви и изгнании. Звали этого поэта странно — Овидий. Сейчас он стоял передо мной, такой же чужой в этом городе, как и мы. Он тоже жил в другом измерении.
— Про памятник старик не говорил, — зашептал Голованов, — сбились с курса!
Рядом остановился автобус. Кондуктор провозгласил:
— Piata Ovidiu! Statie urmatoare — Catedrala![31]
Тут и дурак поймет: площадь Овидия, следующая — собор. По ходу автобуса, за углом, открылся грузный, пятиглавый собор. Мы быстро нашли закусочную, переулок и окно с зеркальцем. Я уже хотел постучать, но Голованов подтолкнул меня:
— Тихо! Смотри!
Длинноногий немец в черной фуражке вышел из машины у соседнего особнячка с балконом, заросшим плющом.
— Он! Вильке! Тот самый!
Мы прижались к стене, но Вильке не обратил на нас ни малейшего внимания. Ему открыли, и он вошел. Нам тоже открыли. Двое ребятишек выглядывали из-за спины худой женщины.
Я сбросил с плеч свой груз:
— Вот хороший баран, хозяйка!
Это был пароль. Из другой комнаты вышел румын, чернявый, быстроглазый и сутулый:
— Marinari rusi?[32] Милости просим!
Серафимов сын, Степан, был не похож на русского. Видно, пошел в мать. По-русски он говорил неплохо. Оказалось, Степан отправляет отсюда уже не первого пленного. Он объяснил, что надо добираться до станции Меринка, где кончается румынская зона оккупации. В Меринке служит товарным кассиром некто Гущинский. Через него русских переправляют в партизанский отряд.
Значит, есть на Украине партизаны! Новые Котовские и Щорсы! Они, конечно, помогут перейти линию фронта. Мне и в голову не приходило тогда остаться у партизан. Мысль о возвращении на флот не покидала меня с первого момента плена.
О положении на фронтах Степан не мог сообщить ничего хорошего. Геббельс твердит по радио, что немцы видят в бинокль Московский Кремль, а 7 ноября фюрер будет принимать парад на Красной площади. Ленинград блокирован с моря и с суши. Украина, Белоруссия, Смоленщина тоже под немцем. Они уже заняли Крым и подходят к Севастополю.
Это было чудовищно. Сидя перед полными тарелками, мы не могли проглотить ни куска. Как же это случилось, что Гитлер так далеко забрался?!
Хозяйка улыбнулась, что-то сказала. Степан перевел:
— Марица говорит: надо кушать, а то не будет сил бить немцев. — Он добавил: — И нам они осточертели, вместе с Антонеску. Вся надежда на русских. Жить невозможно. Аресты. Дороговизна. Скоро не останется мужчин. Всех гонят в мясорубку.
После обеда нас уложили отдыхать. Казалось, не засну. Мысли как бестолковая волна на мелководье. Моряки ее зовут толчея. Пена, брызги, гребни завиваются, а глубины нет.
...Побег из «Дориды». Кремль — в бинокль... Немцы под Севастополем — с суши! Нелепица!.. А глубины все-таки нет! Как понять, осмыслить, проложить курс? Какое склонение компаса в районе Констанцы? Было остовое, два и восемь. А сейчас? Годичное увеличение — четыре минуты. Сколько прошло лет?
— Вставай!
Голованов тянул меня за руку. Солнце уже закатывалось. За окном потемнело, и только крест на соборе горел.
— Степан был на станции, — сказал Голованов. — Там что-то изменилось. Сегодня идет другой эшелон. Степанов приятель, машинист, возьмет тебя за кочегара. Двоих не может. Я — завтра. Встретимся в Меринке, у Гущинского.
Я не соглашался:
— Ты — лейтенант. Ты — нужнее. Поезжай, а я — завтра.
Тут он вскинулся:
— Раз я лейтенант, выполняй приказание. Вот роба паровозная, а нож отдай. — Он добавил спокойнее: — У меня — дело.
Какие у него могут быть дела в Констанце? Просто не хочет оставлять меня одного. А зачем нож?
Голованов взял тот самый нож, которым капо собирался его прирезать, и ушел. Стемнело. Сели пить желудевый кофе. Степан мрачно поглядывал на часы. Хозяйка убрала со стола. Голованов не появлялся. Теперь Степан шагал взад и вперед по комнате. Как бы извиняясь за подозрение, он спросил:
— Ты его хорошо знаешь?
— Смеешься?! Мой ближайший друг!
— Для чего, интересно, он меня расспрашивал про того немца, что ходит к своей полюбовнице?
— Какой полюбовнице? Какой немец?
— Да вот, в соседнем доме живет лавочница. Муж — в армии, а она спуталась с эсэсовцем.
Я вскочил. Так вот какие дела у Голованова!
— Степан! Что ты ему сказал? Скорей!
— Ничего особенного. Сказал: немца не знаю. Бабенка — порядочная дрянь. Живет одна. Прислуга уходит в шесть. Еще спрашивал про собак, про дворника. Ну, дворник бывает по утрам, собаки нет. Была там...
Я перебил его:
— Пошли! Погибнет Васька и вас погубит. Пошли!
— Куда?
— К той бабе! Скорей!
Степан не хотел идти и меня не пускал:
— Derbedei вы — не русские моряки! На какого беса он туда пошел? Luptatori de gunoi![33]
С улицы послышался нарастающий треск мотоциклов. Мы замерли. Мотоциклисты промчались мимо.
— В подвал — живо! — яростно шептал Степан.
В кухонное окно тихонько постучали. Это был Голованов.
— С Вильке — все! Баба его меня видела. Надо смываться.
Степан был в ярости. Он потребовал, чтобы Голованов немедленно шел с ним на станцию.