Штурмфогель — страница 14 из 44

ь все.

– Вот что, Нойман… Предупредите этого вашего Штурм… сотрудника – сугубо секретно, – чтобы даже не пытался разобраться в том, что в тридцать седьмом – сороковом происходило в Дрездене. Понимаете меня?

– Вы хотите сказать…

– Да. Боюсь, что ваши расследования и эта чудовищная бомбардировка связаны самым прямым образом… Геббельс требует расстрелять всех пленных летчиков – сорок тысяч… Мне кажется, иногда этот сноб ведет себя, как глупый злой мальчишка с окраин… вы поняли меня, Нойман?

– Да, рейхсфюрер. Я могу идти?

– Идите. И вот что. Послезавтра я жду вас с кратким докладом по поводу этой… утечки.


Женева, 13 февраля 1945. 12 часов

Яхта ткнулась носом в причал чуть сильнее, чем следовало; Ультиму, стоящую на носу, бросило вперед, но она лишь изящно качнулась, держась за штаг. Она была в тельняшке и матросском берете.

Рекс и Ханна замерли у штурвала – плечом к плечу…

– Прекрасно, – сказал Антон, заметно растягивая «е». Штурмфогель уже обратил внимание, что никого из «Гейера» нельзя было локализовать по акценту. Впервые он услышал какую-то речевую особенность. Откуда он, наш Антон-Хете? Из Риги?

Штурмфогель мысленно нарисовал себе на руке крестик: обращать внимание на те следы акцентов, которые у ребят пробиваются иногда сквозь языковую замуштрованность… Зачем? Зачем-то. Пригодится.

Он вернулся в небольшую затемненную комнату, где сидели Салим и Полхвоста – вернее, то, что от них осталось.

…Нет, там, в Ираклионе, Салим одно дело вроде бы сделал: за Ортвином, похоже, была слежка. Сам Ортвин пробежал наблюдаемую площадь очень быстро, без остановки, не проверившись. А на одном из следующих – и последних – рисунков, которые сделал Полхвоста, изображен высокий полнолицый мужчина в кожаной летчицкой куртке (на двух, мысленно поправил Салима Штурмфогель: вот он стоит и оглядывается с видом праздношатающегося, а вот обходит дом, в который вошел Ортвин…) – и сразу после этого Полхвоста заскулил, сказал, что больше не может, что тот, в ком он сидит там, внизу, бунтует и рвется, и уже все силы уходят только на то, чтобы удерживать его… Салим с трудом выволок Полхвоста из той ямы, которую этот ребенок для себя вырыл (жутковатое зрелище: яма в форме человеческой головы изнутри – с дырой на месте одного глаза; через этот глаз Полхвоста и смотрел наружу…); мальчишка был совсем обессиленный, и они направились было к порту, но тут им навстречу – наверху! – попался тот самый мордатый в летной куртке, которого Полхвоста только что видел внизу…

И вот тут-то Салим ошибся. Переосторожничал. Надо было спокойно идти себе в порт, садиться на паром и плыть на материк. Но тот мордатый как-то так посмотрел… будто узнал, или заподозрил, или что-то еще. А рисунки – их же нужно было доставить во что бы то ни стало…

И Салим решил выбираться не морским путем, а через Лабиринт. Он подозвал извозчика, и они поехали в Кноссос.

Грек честно предупредил их, что в Лабиринте неспокойно и лучше туда не соваться, особенно с мальчиком. Но Салим хаживал через Лабиринт и в шторм. Он отмахнулся…

– Но мы же принесли рисунки, – сказал он почти беспомощно. – Мы принесли…

– Да, Салим. Вы принесли. Это очень важно. Очень. Ты молодец. И Полхвоста молодец. Вечером вас отвезут в Берлин, а там есть специалисты. Я слышал о подобных случаях. И людям сумели помочь. Вам тоже помогут.

Штурмфогель надеялся только, что голос его не выдает. Хорошо, что Салим не видит ничего… Полхвоста уже одеревенел окончательно, а теперь и рука Салима, приросшая к мальчишке, истончалась и приобретала цвет сухого топляка. Штурмфогель действительно слышал о подобных случаях… помочь уже нельзя было, даже отрубив Салиму руку – невидимые древесные волокна проросли все его тело насквозь. Хотелось верить, что он хотя бы не чувствует боли…


Берлин, 13 февраля 1945. 13 часов

Юрген Кляйнштиммель вернулся из Берна, где встречался с одним из своих личных агентов – офицером швейцарской полиции. В Швейцарии, как ни странно, никогда не существовало официального органа по делам Верха, и те банкиры, журналисты, офицеры, промышленники, политики и чиновники, которые имели пси-компоненту личности и, следовательно, проявляли интерес к дальнейшей судьбе Верха, объединялись в масонскую ложу «Черный Альп». Именно они содействовали началу переговоров между пси-персонами воюющих стран…

Швейцарцы располагали существенной информацией. В частности, по своим каналам им тоже стало известно о готовящемся покушении, но в несколько другой интерпретации: целями коммандос должны были стать не Гиммлер и Борман, а Гиммлер, Рузвельт и Сталин в своих верхних воплощениях; главное же, теперь стало известно (Юрген не подал виду, что слышит об этом впервые), что предполагается их личная встреча где-то в лесу Броселианда – и об этом уже ведутся переговоры. С германской стороны делегацию возглавляет Рудольф фон Зеботтендорф.

Почему-то именно это тревожило как-то по-особому. В присутствии старого дурня все планы начинали ломаться, все оборудование – портиться, предметы изменяли свойства, а люди могли вести себя нелепо и непредсказуемо: так, профессор Гербигер, который лупил фюрера палкой и прилюдно орал ему: «Заткнись, тупица!» – в присутствии Зеботтендорфа робко молчал и ходил на цыпочках…

Оформив полученную информацию в виде резюме донесений разных агентов, Юрген отправился к шефу.


Крит, авиабаза Вамос, 13 февраля 1945. 16 часов

Волков закатил мотоцикл за сараюшку, чтобы не вводить в соблазн случайных прохожих, и по каменистой тропке поднялся наверх, до развалин. Здесь он сбросил рюкзак, раскатал по земле кусок овчины, лег на бок и стал смотреть вниз.

Сверху аэродром производил отвратное впечатление: как след каблука на лике иконы. Волков не был религиозным – как не мог быть религиозным никто из знающих, что такое Верх, – но с некоторых пор его притягивала к себе обрядовая сторона религий. Собиравшиеся вместе жалкие безверхие людишки на какие-то минуты возвышались над собой, тянулись, почти проникали… Хотя бы за это их стоило уважать.

Он вынул из рюкзака бутылку «узо», лепешку, ком сухого соленого сыра, кулек с оливками. Оливки были огромные, с голубиное яйцо. Волков хлебнул прямо из горлышка. «Узо» он не любил: густой анисовый запах напоминал о детстве и болезнях. Но сейчас ему нужно было именно такое – чтобы помучить себя.

Сегодня при заходе на посадку у «Тандерболта» не вышла одна из стоек шасси. А та, которая вышла, не захотела убираться обратно. Пилот приказал Волкову прыгать. Волков не подчинился, сказал: орудуй, меня здесь нет. Полчаса пилот крутил самые резкие фигуры, которые могла себе позволить эта тяжелая скоростная машина. Потом он пошел на посадку на одной ноге, ударил ею о полосу и увел машину вверх – и так раза четыре. Наконец застрявшая стойка выпала. Когда они сели, пилот был бел, потен и слаб; Волков же словно проснулся на некоторое время – и вот опять погружается в слепой неотвратимый сон…

Потом он увидел своих коммандос. Три десятка американских мальчиков, благоустроенных, уверенных во всем, а главное – в своей бесконечной правоте. Те камешки и кирпичики, которые они помимо своей воли вкладывали в поддержание Верха, были такие же, как они сами: правильные, тверденькие, надежные, не допускающие неверия и сомнения.

И такие же простые, однозначные, граненые, ограниченные.

Раньше таким путь наверх был заказан. Разве что чудом… Теперь их гонят туда батальонами.

Он сделал еще несколько глотков. Стал жевать оливки. Потом отковырнул кусочек сыра.

Чувство, что он делает не то, возникло у него давно. Еще в сорок втором. Тогда он создавал разовую группу во Франции и все кругом шептались: «Сталинград держится!» Хотелось быть русским, советским. Он не мог.

То, что с ним – с ними со всеми – сделали на родине в тридцать восьмом, потом в тридцать девятом, сороковом, – все это постепенно представало в новом свете. Просто на смену зарвавшимся в своей самостоятельности рыцарским орденам приходила регулярная императорская армия, на смену благородным монахам-рыцарям – солдаты срочной или бессрочной службы… И все! Если уж быть диалектиком, то до конца. То есть признавать власть этих смешных законов и над собой тоже…

Повсеместно – и во всех землях, и во всех отраслях – на первый план выходили маленькие люди и говорили: это мое. И это мое. Потому что нас много.,.

Лишь Германия попыталась возразить этому императиву – и на нее бросились все скопом, искренне забыв о собственной исконной вражде. Императоры маленьких людей почувствовали настоящего врага. Сколько немцы еще продержатся? Полгода, год? Вряд ли…

Если не произойдет чуда, на которое намекал Дятел… Так непочтительно – Дятлом – Волков обозначал своего информатора в «Факеле». Стучи, мой друг, стучи. Все в жизни мелочи… какие сволочи…

Он вспомнил, как писали стихи в стенгазету: «С Новым, 1937 годом!» Шумно, весело. Дешифровальщик Дальский, знавший сорок с чем-то языков и сочинявший поэму о старике, который одновременно был аистом, на всех этих сорока языках… и из того же отдела Берта Геннадиевна, певшая под гитару о городах над небом и о реках, взбегающих к снежным вершинам гор, где живут белые тигры. Приходил начальник, Глеб Иванович, подпевал.

Почему-то казалось, что теперь все будет только хорошо и с каждым годом лучше, лучше и лучше.

И вот надо же – куда занесло…

Он увидел, что в бутылке остается еще треть. Улыбнулся этой трети.

Точно так же встречали четырнадцатый год. Отец достраивал в Сибири свой очередной мост и приехал только на неделю. От него пахло крепким табаком и дегтем – им он смазывал воспалившиеся десны. Елку украшали в зале, зал заперли на ключ, и дети – Алексей, Александр, Алина – подглядывали в щелку… Прошлым летом семья ездила отдыхать в Италию – в Рим, Неаполь, Венецию, – а на это лето отец предложил отправиться в Германию, в гости к новому другу, тоже инженеру-мостостроителю…