Шуберт — страница 22 из 52

шке, куда согнали скотину, чтобы продать подороже. То, что происходит, ничуть не лучше того, что творилось при Наполеоне».

Победители Наполеона, собравшись в Вене, перекроили Европу наново. Наново, но на старую феодально-абсолютистскую мерку. Все было предпринято к тому, чтобы начисто вытравить остатки былых революционных завоеваний. Из года в год Австрия погружалась во мрак. Чем дальше, тем глубже. Император Франц, князь Меттерних, их слуги и прислужники нещадно искореняли всякое проявление свободомыслия, инакомыслия или хотя бы беззлобного и безобидного либерализма. Ни малейшего отклонения от установленных свыше норм! Никаких рассуждений! Никаких поползновений и сомнений! Всех под один интеллектуальный ранжир!

А чтобы все это осуществить, «…на всех границах, где только австрийские области соприкасались с какой-либо цивилизованной страной, в дополнение к кордону таможенных чиновников был выставлен кордон литературных цензоров, которые не пропускали из-за границы в Австрию ни одной книги, ни одного номера газеты, не подвергнув их содержания двух– и трехкратному детальному исследованию и не убедившись, что оно свободно от малейшего влияния тлетворного духа времени»1.

Все это, разумеется, делалось для блага народа, во имя народа, с горячего одобрения народа. Так по крайней мере уверяли властители.

– Наш народ, – говорил Меттерних заезжему швейцарцу Иоганну Блюнчли, – от души приветствует все, что происходит. Он всем доволен. Ему прекрасно живется. Он ни в чем не испытывает нужды. Мы ни в коем случае, – Меттерних многозначительно постучал указательным пальцем по столу, – не отменим цензуру. Иностранные газеты разрешается выписывать только через почту и только с нашего позволения. Если же в них будут печататься статьи, шельмующие Австрию, мы запретим почте принимать подписку.

Спрашивается, если народ так доволен своей жизнью, почему надо бояться чтения иностранных газет, заполненных заведомой ложью о его плохой жизни?

Этот вполне естественный вопрос не был задан швейцарцем. Тем более его не задал бы австриец. Вопросы, чем проще и естественнее они, ненавистны правителям. Ничего, кроме беды, они не сулят. Тем, кто их задает.

Контролировались не только книги, рождавшие мысли, контролировались и мысли, способные породить книги. Или, больше того, – действия. Всю страну оплела сеть доносительства и сыска. Наушничество стало самой распространенной профессией, донос – самым почтенным занятием. Где бы ни находился человек, за ним следило всевидящее око. Этим оком мог оказаться любой – друг, знакомый, лакей, случайный попутчик, а то и просто прохожий, начальник, подчиненный, любовница или любовник, наконец родственник. Венцы, даже в ту мрачную пору не терявшие исконного юмора, острили:

– Если пятеро собираются вместе, шестеро из них – шпики.

Люди изверились друг в друге. Ими двигало лишь одно чувство – страх. И не мудрено: неосторожное слово, колкая шутка, мысль, не похожая на официально признанную и высказанная вслух, вели за решетку.

Тюрьмы кишели арестантами и клопами. По дорогам тащились кареты, выкрашенные в мутновато-зеленый цвет, запряженные дряхлыми одрами, с бравым жандармом на козлах.

Государственных преступников препровождали в ссылку.

Но и в эти свинцовые годы оцепенелости и духовного растления люди продолжали жить, а значит, и думать. Лучшие из них думали о том, что делать, как быть, как сохранить совесть в ядовитой атмосфере бессовестной лжи, как поступать и действовать, что* бы дети, внуки и правнуки потом не презирали и не стыдились тебя.

К этому вело много путей. Одним из них была борьба. Такой путь избрал близкий друг и однокашник Шуберта по конвикту Иоганн Зенн. Пылкий и страстный юноша, он с детства был привержен свободе и в пламенных стихах воспевал ее. На его тексты Шуберт написал две свои песни.

Ранней весной 1820 года Зенна арестовали. За ним пришли не поздно ночью, как это обычно делалось, а в разгар дня. Зенн сидел с друзьями – Шубертом и Штейнбергом, когда в квартиру вломилась полиция. Начался обыск, долгий и бесцеремонный. Вся квартира была перевернута кверху дном. Был найден дневник одного из товарищей Зенна. Записи «Зенн – единственный человек, который, по моему мнению, способен умереть за идею» было достаточно, чтобы опасного преступника тут же заковали в наручники.

Впрочем, это Зенна не очень испугало. Глядя на жандармов, роющихся в бумагах и книгах, он с презрением заявил, что не ставит ни во что полицию, а заодно и правительство.

– Оно слишком глупо, чтобы проникнуть в мои тайны, – сказал Зенн.

«Присутствовавшие при сем его приятели, помощник школьного учителя из Россау Шуберт и юрист Штейнберг, присоединились к нему и обрушились на чиновников при исполнении ими служебных обязанностей с бранью и оскорблениями. Лица, которые при аресте Зенна вели себя вызывающе, доставлены в полицию и строго предупреждены», – доносил в своем рапорте полицей-президенту Вены графу Седльницкому обер-комиссар полиции Ферстль, производивший арест.

Больше Шуберт не видел Зенна. Тюрьма, а затем ссылка разбили жизнь его. Одинокий и раздавленный, но: не сломленный, он доживал свои дни в провинции, влача печальное и нищенское существование солдата и писаря.

Был и другой путь, трусливый: на людях верой и правдой служить существующему строю – изымать еретические книги, запрещать бунтарские рукописи, вытравлять малейшие намеки на оригинальное мышление, ибо оригинальность мысли – червь, подтачивающий устои полицейского государства. А в узком кругу ближайших друзей с ярой ненавистью бранить и проклинать все, чему служишь, а заодно и себя.

Такой путь избрал Майерхофер. И это также стоило ему жизни. С той лишь разницей, что его жизнь была разбита им же самим. Окончательно разуверившись в крушении ненавистного режима, потеряв надежду на приход лучших дней, истерзанный мучительным раздвоением, Майерхофер покончил с собой. Прийдя на службу, он выбросился с пятого этажа из окна своего кабинета. И разбился насмерть. Произошло это в 1836 году, когда Шуберт давно уже лежал в могиле.

Был и третий путь – отрешиться от всей окружающей мерзости, не подличать, не препятствуя подличанью других, постараться забыться – в женщинах, в вине, в наслаждениях.

Такой путь избрал Шобер.

И, наконец, был еще один путь – в жестокий век лирой пробуждать в народе добрые чувства.

Этот путь избрал Шуберт. Годы, проведенные совместно с Майерхофером, их ночные беседы не были напрасными. Шуберт понял все. И написал обо всем. В своем стихотворении, озаглавленном ЖАЛОБА К НАРОДУ

Ты, молодость, погибла в наши дни!

Давно народ свои растратил силы.

Все так однообразно, так уныло.

В ходу теперь ничтожества одни.

Мне только боль великая дана,

И с каждым часом силы убывают.

О, разве и меня не убивают

Бессмысленные эти времена?

Подобно старцу хилому, народ

К постыднейшему тянется покою

И, угрожая ветхою клюкою,

Прочь гонит юность от своих ворот.

И лишь, искусство, ты таишь в себе

Огонь эпохи действия и силы.

Ты нашу боль незримо утолило

И не сдалось безжалостной судьбе.

Ему, благородному и возвышенному искусству, преображающему людей в мрачные часы отчаяния и привносящему свет в беспросветность, посвятил он свою песнь «К музыке», написанную на стихи Шобера.

Это гимн искусству, благодарственный и лучезарно-величавый. Музыка этой дивной песни с поразительной широтой и пластичностью воссоздает обобщенный и вместе с тем лирически-трепетный образ искусства, бессмертного, всесильного, окрыляющего.

В том, что за радость несет оно людям, Шуберт убедился воочию. И не на примере близких друзей – к их восторгам он давно уже привык, – а на примере новых для него и малознакомых людей. С ними он повстречался в верхнеавстрийском городе Штейре, куда приехал вместе с Фоглем.

К полному своему изумлению, Шуберт вдруг узнал, что музыка его любима не только узким кругом друзей и почитателей в Вене, но и вдали от нее. Неожиданно он, безвестный, невидный молодой человек, робко, скорчившись в три погибели, плетущийся за Фоглем, оказался не менее желанным гостем, чем прославленный столичный артист, приехавший на родину (Фогль был уроженцем Верхней Австрии, и земляки, как и подобает провинциалам, очень гордились им).

Выяснилось, что песни Шуберта, подобно вольным птицам, перемахнули бастионы Вены, пересекли почти всю страну и достигли Верхней Австрии. Сам Шуберт меньше всего стремился к распространению их. Это делали его друзья. Понравившуюся песню они переписывали и дарили своим друзьям, а те, в свою очередь, своим.

И песни Шуберта в рукописных копиях расходились по стране.

Но бывало и по-другому. Случалось, что он сам переписывал песню и дарил авторскую копию кому-либо из близких. Так получилось с «Форелью». Ее копию Шуберт сделал для Иосифа Хюттенбреннера и, переписывая, залил бумагу чернилами. На автографе застыла огромная клякса, а на полях появилась извиняющаяся надпись:

«Только что я хотел посыпать лист песком, но в спешке, к тому же несколько сонный, схватил чернильницу и преспокойно опорожнил на бумагу. Какое несчастье!»

«Форель» дошла и до города Штейра. И очаровала местного промышленника и страстного любителя музыки Сильвестра Паумгартнера. Целыми днями одолевал он Фогля и Шуберта просьбами снова и снова исполнить «эту божественную песню».

В отличие от скупого на пение Фогля Шуберт был щедр. Особенно если мог сделать людям приятное.

Для Паумгартнера написан знаменитый «Фореллен-квинтет» для фортепьяно, скрипки, альта, виолончели и контрабаса. Он состоит из пяти частей. Каждая – чудо музыкального искусства, а все вместе – неувядаемый шедевр его.

С первых же звуков – мощного аккорда всех пяти инструментов и взлетающей вверх стайки рояльных арпеджий – слушатель попадает в светлый мир бодрости и веселья. Молодой, упругой силой веет от музыки первой части квинтета. Она мчится потоком бурлящих пассажей рояля, с благородной сдержанностью, величаво выступает в красивой, округлой и выразительной теме струнных, стремится вперед в быстром и безостановочном беге наперегонки, в котором с озорной шутливостью состязаются фортепьяно и струнные.