Шум дождя — страница 11 из 19

— Ну, что-что, а валенки в Сибири найдутся, — усмехнулся Лужников.

Маша сидела в стороне и делала вид, что занята своими куклами.

— Найдутся и валенки, — повторил Лужников задумчиво, — вообще все на свете найдется.

Маша понимала, что он говорит о Прохоре, и скромно играла со своими куклами, как будто речь шла совсем не о ней.

Вернулся брат, Лариса Евгеньевна принялась кормить его обедом, а Лужников уже пообедал раньше, и она лишь налила ему, Михаилу и себе по рюмке коньяку.

— Только прошу вас, сейчас же дайте телеграмму, как прилетите, — сказала она.

— Непременно, — пообещал Лужников. — Теперь до Новосибирска быстро… утром вылетим, а обедать будем уже дома. А там нас будут ждать.

Он хитро посмотрел на Машу, она поймала его взгляд, но отвернулась, будто ничего не слыхала.

Потом братья вышли покурить в коридор, и Михаил сказал:

— Лариса добрая, сам видишь… характер у нее только неровный.

— Бывает, — согласился Лужников миролюбиво.

Самолет улетал рано. Было еще темно, и холодный, уже зимний ветер дул на аэродроме. Михаил поехал провожать. Посадку еще не объявили, и он стоял рядом с братом посреди зала для ожидающих, а Маша, закутанная в большой белый платок, сидела в стороне на скамейке; в руках у нее была кукла, тоже закутанная.

— Ты уж за Машей присмотри, — попросил Михаил грустно.

— Можешь быть уверен, — сказал Лужников. — Можешь быть уверен. Жизнь идет своим ходом, возвращаться не приходиться. И Ларисе Евгеньевне так легче будет, да и тебе во всех смыслах будет легче.

Михаил ничего не ответил, может быть, он подумал, что это именно так, и лучше упрощать, чем усложнять все.

Действительно, быстро летел самолет, словно земля в снегу сама неслась ему навстречу, впрочем, и земли-то никакой не было, были одни рваные облака, по временам так плотно приникавшие к окнам, что в самолете становилось темно и зажигали лампочки.

День лишь слегка померк, когда ехали с аэродрома в Новосибирске, только начинало синеть, и автобус ходко катился по укатанной дороге.

— Не замерзла? — спрашивал Лужников то дорогое и единственное, что он вез сейчас с собой, и оно отвечало нежным, оживленным, совсем не похожим на московский, голосом:

— Вовсе не замерзла.

— Ну вот, Аня, — сказал Лужников жене, когда вошли, наконец, в теплую квартиру, — принимай и — как зеницу ока, как зеницу ока… — он не добавил: «будем беречь» или «береги».

Ловкие, мягкие руки Анны Васильевны раскутывали белый платок Маши, снимали с нее ботики, и женщина то и дело наклонялась и целовала ее, а рядом стоял большой, белый с рыжими пятнами зверь, стоял добрый, умный Прохор, приученный спасать людей в горах, и его темные, чуть обвислые глаза смотрели преданно. Он был уже весь к ее, Маши, услугам, а Дмитрий Иванович говорил откуда-то сверху:

— Ну, вот и наш Прохор… не бойся, погладь его, он любит, когда его гладят.

Маша протянула руку и погладила по большой голове, а Прохор мягким языком лизнул ее руку, собаки только так умеют целовать, и он поцеловал ее руку.

На другое утро было все то, что обещал Лужников, даже сверх того: Прохор, запряженный в саночки, стоял во дворе, а к его шлейке Анна Васильевна привесила два бубенчика, и когда Прохор повез ее, Машу, бубенчики позвякивали. Прохор не бежал, он был умный и положительный, шел медленно, и шерсть на нем вскоре закурчавилась от мороза. Он понимал, что если ему доверяют везти кого-нибудь, то нужно не торопиться и доставить в сохранности до места. Лужников шел рядом, у него был свободный день, и он мог не идти на работу. Большое красное солнце в сизом морозном дыму стояло над городом. Лужников смотрел на синий снег и на розовые пятна на нем и грустно и в то же время упорно думал, что если Михаил свернул в сторону, то на него, брата, легла задача сохранить то, что Михаил мог легко потерять или даже уже терял и сам понимал это.

Прохор провез саночки сначала по одной улице, потом по другой. Мороз был все же крепкий, Лужников сказал: — Домой, Прохор, — и Прохор повернул домой.

Дома, когда никого не было рядом, Маша дотянулась до уха Прохора и вежливо спросила вполголоса: «Вы меня теперь всегда будете катать?» Сказать ему «ты» она не решилась.

— Аня, — крикнул вдруг в соседней комнате Лужников, — денек-то какой… посмотри только, солнце прямо, как огонь, а мороз!

Наверно, Анна Васильевна услышала больше того, что он сказал, и подошла к нему ближе.

— А как же?.. — спросила она, и он тоже понял, о чем она не договаривает, она не продолжила: «А как же будет дальше?», но он ответил ей и самому себе в то же время:

— А так и будет… так оно и будет!

Прохор знал все оттенки его голоса, он вдруг поднялся и, стуча когтями по полу, неспешно прошел в соседнюю комнату, потому что ни одно событие в доме не обходилось без него.

ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОЙ

В конце февраля старшая сестра Ксения прислала из Медынска письмо. Была в этом письме, написанном о семейных делах, о том, как растут и учатся ее, Ксении, дети, коротенькая, но горькая приписка: «Что касается других разных дел, то жизни не переспоришь, Витенька, да и никого судить я не собираюсь. Но Сашу мне жаль, и хотя ничего она прямо и не пишет, видимо, не получилось у нее с Юрием Николаевичем, и болит у меня за нее сердце. У нас метели, февраль выдался ужасно снежный, вчера прямо-таки откапывали от снега вход в наш дом. Я почти целый день занята в больнице, так что своих ребят вижу только по вечерам».

Сестра ничего больше не добавила о Саше, но Тимошин смотрел поверх письма и словно читал еще и то, о чем в письме не было написано. Младшая сестра Саша была его любимицей, и он видел ее сейчас перед собой, сероглазую, впечатлительную, всегда чем-либо страстно увлеченную: то прочитанной книгой, то дружбой с малышами Ксении, не чаявшими в ней души, то прелестно задумчивую, если ее что-нибудь поразило, особенно когда это было связано с искусством. Тимошин и надеялся повести ее по своему пути, и они с Сашей давно условились, что по окончании школы она приедет в Москву, где он работал старшим научным сотрудником в одной из художественных галерей, и поступит в университет на искусствоведческое отделение. Время от времени он посылал ей то каталоги выставок, то монографии о художниках, и Саша всегда радовала его своим тонким пониманием искусства.

Но все сложилось иначе, совсем иначе, и так внезапно иначе, что ни Ксении, ни ему не удалось предупредить или изменить что-либо: он смутно помнил режиссера городского театра в Медынске, красивого и уверенного, несколько склонного к полноте Твердынцева, с которым Саша вскоре после окончания школы, еще девятнадцатилетняя, соединила свою судьбу. Два года назад Твердынцев перешел художественным руководителем в драматический театр одного из больших приволжских городов. Саша уехала с ним, письма ее сначала были восторженными, Твердынцев нашел у нее артистические способности, и она поступила учиться в театральную студию. Но как-то мало и вскользь писала Саша затем и об этой театральной студии, и о театре, где ставил пьесы Твердынцев, да и о своей личной жизни, и приходилось лишь догадываться, что все у Саши сложилось совсем не так, как она хотела…

Февраль выдался снежным, и в Москве, за окном несло седыми полосами крутившуюся на мостовой поземку. Все было бело, смутно, беспокойно, и февральская метель словно старалась замести то, что было ему, Тимошину, всего дороже.

Разбираясь как-то в запаснике галереи, где рядами стояли полотна, частично поврежденные и нуждающиеся в реставрации, Тимошин нашел один портрет несомненно венециановской школы. Молодая, грустная, видимо, крепостная ткачиха сидела возле ткацкого станка в позе вековой покорности и вместе с тем словно вся обращенная к кому-то, вся словно готовая воспрянуть навстречу кому-то, и можно было почти чувственно ощутить, что устремлена она к художнику, который ее пишет…

Еще в ту пору, когда он только учился искусству, Тимошин нередко задумывался над судьбами и биографией тех безвестных людей, портреты которых в разные времена и по разным поводам писали художники. Были среди бесспорно заказных портретов и такие, которые лишь по глубокому чувству мог написать художник, и лицо молодой ткачихи с ее русской красотой, с ее сияющими нежностью и теплотой глазами, было написано с такой силой и таким ответным порывом, что Тимошин невольно вспомнил судьбу лесковского «тупейного художника»… Он подумал тогда, что будь Саша рядом, она бы вместе с ним, со свойственной ей тонкостью душевного понимания, определила бы судьбы тех, кто был изображен на портрете и кто писал его. После смерти родителей он с Ксенией приняли на себя заботу о воспитании Саши, и ему казалось теперь, что он был нерадив и пропустил в свое время главное, что должен был предусмотреть.

Получив письмо от Ксении, Тимошин еще сильнее утвердился в мысли, которая давно созревала у него: поехать к Саше, увидеть ее, поддержать и ободрить, в чем она, видимо, нуждалась. В Москву за помощью и советом обращалась не раз та или иная областная картинная галерея, был как-то запрос и из того города, где жила Саша, и Тимошин решил попутно выполнить кое-какие деловые поручения.

Было сыро и ветрено, когда он вышел с вокзала приволжского города. В одном из писем Саша писала, что работники театра получили новые квартиры, теперь из окна ее комнаты видна Волга, и можно представить себе, какой она будет в ледоход. Тимошин не предупредил Сашу о приезде, устроился сначала в гостинице и лишь потом направился к сестре. С Волги дул ветер, стояла оттепель, но до ледохода было еще далеко.

Во дворе дома, в котором жила сейчас Саша, лежали занесенные снегом радиаторы отопления, видимо, для достраиваемого второго корпуса, и осужденно сутулились два деревянных домика. Тимошин боялся найти Сашу потухшей и подавленной, но едва позвонил, как дверь почти сейчас же открылась, и Саша кинулась ему навстречу.

— Я так ждала тебя… Ксения написала мне, что ты вот-вот приедешь, я уже целую неделю жду тебя! — говорила она, глядя на него своими серыми, сейчас влажными от слез глазами.