Шум дождя — страница 14 из 19

Но подушек было уже три, и Саша засмеялась:

— Куда же выше?

А потом полная рука Евдокии Васильевны, водившей гребнем, поплыла куда-то и все стало, как в детстве, когда жива была мать, так же расчесывала волосы на ночь и наставляла не спеша, как человек должен жить…

Утром брат ушел рано, а Саша заспалась, стекла окон все-таки замерзли за ночь, и розовое солнце искрилось на инее. Пить с Сашей чай Евдокия Васильевна села вторично, по старой привычке она вставала в шесть часов утра, успела уже побывать на соседнем рынке, и от нее пахло свежестью хотя и морозного, но все-таки уже весеннего утра. Саша условилась с братом, что придет к нему на работу, он покажет ей новую развеску в галерее — восемнадцатый век с Рокотовым и Левицким во всем их блеске и кое-что из недавно найденного.

Саша шла по московским переулкам, деревья в садах и палисадниках стояли тихие, словно посерьезневшие к весне, когда нужно будет показать свою силу и красоту, и в них трещали воробьи, что-то не могли поделить друг с другом и ссорились. На одной стороне улицы, в тени, была еще зима, а на другой, освещенной солнцем, стояла влажная, в капели и лужах, весна, в водосточных трубах вдруг с грохотом, радостно пугая, рушилось, и они выбрасывали целым каскад сверкающих и тут же разбивающихся льдинок.

— Ну, как спала? — спросил Тимошин, когда сестра поднялась к нему, в его тихую рабочую комнату с книгами по искусству и справочниками.

— Чудесно… просто провалилась куда-то.

— Сейчас посмотрим наш восемнадцатый век, а потом покажу тебе кое-что из нового.

Они спустились вниз, посетителей в этот утренний час было еще немного, Тимошин водил сестру по залам, и когда Саша останавливалась возле той или другой картины, слегка прищуривалась и говорила: — Витенька, ведь это просто чудо… и по краскам, и по настроению просто чудо, — или что-либо в этом роде, он еще упорнее думал о том, что Саша должна вернуться на выбранную когда-то дорогу…

— А теперь пойдем в запасную залу, покажу тебе один портрет.

Зала служила подсобным помещением, картины стояли рядами у стены, но портрет женщины у ткацкого станка Тимошин еще утром поставил на мольберт, против света из углового окна.

— Ну как? — спросил он, когда Саша молча постояла у портрета.

— Чей это портрет?

— Неизвестной. Просто русская красавица.

— Это не только красавица… нужно было быть влюбленным в эту женщину, чтобы написать такой портрет.

Его поразило, что Саша Подумала о том же, о чем подумал и он в свое время.

— А может быть, и эта женщина была влюблена в художника: посмотри на ее правую руку, как она трепетно протянута в его сторону. Странно, но почему-то я подумал именно о тебе, когда нашел этот портрет. Может быть, потому, что знаю твою душу… знаю, что ты можешь сделать человека счастливым. Тебе сейчас двадцать четыре года, время еще в твоих руках. Поступай учиться искусству.

Она удивленно посмотрела на него.

— Но ведь для этого я должна переехать в Москву.

— Да, конечно, — сказал он спокойно. — Видишь ли, Саша, для сцены нужно уметь произносить слова, а твоя сила в том, что ты умеешь глубоко молчать. Но ты еще встретишь человека, который услышит тебя, даже когда ты молчишь.

Она сидела, опустив глаза.

— Как все ужасно смешалось для меня, — сказала она наконец. — В Москве я это особенно почувствовала. Но что же делать, если все так сложилось?

— Нужно суметь, Саша, — сказал он, — нужно суметь… нужно суметь выправить то, что со временем может стать совсем непоправимым. На сколько дней ты приехала?

— На четыре дня… в понедельник я должна уже быть дома, — ответила она поспешно.

— Ну, что ж, на четыре дня — так на четыре дня, — сказал он с неожиданной беспечностью. — Можно и за четыре дня целую жизнь провернуть.

Но четырех дней оказалось не только мало, а они словно истаяли, как истаяли вдруг за одну ночь остатки зимы, и апрель мягко и властно вступил в Москву. Как и тогда, в день приезда, Саша лежала в постели в комнате Евдокии Васильевны и, закинув руки за голову, вспоминала, где она успела побывать, — Третьяковскую галерею, в которой любимый ею Александр Иванов едва промелькнул при торопливом осмотре, и просторные классические залы музея Пушкина, и прежде всего саму Москву, весеннюю, шумную, в стеклянной, сияющей на солнце капели… Она твердо обещала брату, что, вернувшись домой, скажет Юрию Николаевичу о невозможности для нее такого бесцельного дальнейшего существования, и он должен отпустить ее учиться, если действительно любит и понимает ее; но вместе с тем, она знала, что он не согласится на это, и тогда ей придется самой решать свою судьбу. Она лежала в постели и смотрела перед собой, а Евдокия Васильевна неспешно двигалась по комнате и говорила совсем о посторонних вещах, но она говорила именно о том, о чем думала сейчас Саша.

— Жизнь прожить — не поле перейти… это только ради складного словца так сказано. Другой раз, и поле перейти с оглядкой надо, по виду оно хоть и поле, а на деле болото, как раз засосет, у нас в Мещере таких мест сколько угодно.

Возможно, что Евдокия Васильевна ничего и не знала о ее, Саши, незадавшейся жизни и лишь по материнскому чувству догадывалась об этом.

— А в Москву переедете, можете первое время у меня пожить, мы-то с вами уж сладимся, — сказала Евдокия Васильевна, давая все же понять, что знает многое.

В восьмом часу вечера Тимошин поехал с Сашей на вокзал. Апрель был и здесь, на железнодорожных путях, может быть, уже далеко ушел по ним, добрался и до Волги…

— Так как же, Саша? — спросил Тимошин испытующе, когда внес ее чемодан в купе и они снова вышли на перрон. — Подготовиться к приемным экзаменам тебе будет нетрудно, программы я достал.

— Знаешь, у меня почему-то все время перед глазами портрет той неизвестной, — сказала она, словно совсем о другом, но он понял ход ее мыслей и нежно взял в свою руку ее маленькую руку.

— Найдешь и ты это, Саша, — сказал он убежденно, — оно будет прекрасно и сильно, найдешь это и ты.

Она поглядела ему в глаза, порывисто поцеловала, и вот уже плывет она мимо, Саша, за окошком вагона, плывет в те апрельские дали, где, взломав ледяные поля, может быть, могуче уже несет свои воды Волга…

Тимошин постоял еще на перроне, глядя поезду вслед. Он думал о том, что искусству дана иногда величайшая сила при решении человеком своих задач, и кто определит закономерность этих незаметных побед человеческого гения? Он твердо верил теперь, что ледоход на Волге, и шум и тревога весны, и сияние глаз женщины, влюбленной в художника, выполнят то, что им положено, и выведут Сашу на нужный ей путь. Он стоял на перроне и смотрел в голубовато-молочную, уже совсем по-весеннему размытую даль, где рельсы скрещивались, текли, выпрямлялись, ослепительно сияя на поворотах.

СОЛОМЕННАЯ СТОРОЖКА

Три сестры стояли на пороге дома в Соломенной сторожке. Никакой сторожки, конечно, давно уже не было, а была лишь зеленая рощица, чудом уцелевшая и подступавшая к самому дому, по другую ее сторону тянулись большие новые корпуса, бульдозер скреб землю на пустыре, а дом словно забыли в перестройке: он затерялся в зелени огородов, несколько дней подряд шли дожди, мокрая молодая листва блестела, и было сыро и холодно, несмотря на май.

Сестры — Нина, Аня и Люда — стояли рядом, самой младшей — Нине — было шесть лет, Ане — десять, а Людмиле только недавно исполнилось девятнадцать, и на руках у нее был ребенок. Так случилось, что Юша Красиков, с которым она вместе кончала школу, стал отцом ее ребенка, они поженились, но все произошло так быстро, что Юша только с недоумением и даже с некоторым страхом поглядывал на сына, уже полугодовалого Сашука. Его гораздо больше занимало, что несколько месяцев назад, накопив денег, он купил мотоцикл, и теперь уезжал на работу на мотоцикле, а потом, наверно, гонял по городу, или даже за городом, потому что приезжал, когда все уже давно вернулись с работы. Людмиле пришлось из-за ребенка уйти с ткацкой фабрики, где ее портрет дважды вывешивали на доске почета, ребенок отнимал все ее время, и когда молодая мать гуляла с ним, в ее глазах, казалось, было тревожное недоумение, что ома стала матерью и это случилось так неожиданно.

Но Сашук уже твердо заявлял свое право на жизнь, требовал ухода, жадно присасывался к ее маленькой груди, и ему всегда не хватало молока. Он был широколиц, уже теперь походил на отца, и, возвращаясь домой, Юша косился издали на сына, а в какой-то компании, где были девушки, заявил раз, что он холостяк и еще не думает жениться. Он всегда объяснял чем-нибудь свое опоздание, но Люда знала, что он гонял на мотоцикле, а она весь день была с ребенком, встречала иногда девушек, с которыми работала прежде на фабрике, те торопились, у них были свои заботы и интересы, которые делила с ними когда-то и она, а теперь уже отстала от подруг.

Однако сын все больше становился частью ее жизни, и другие матери, старше ее, охотно наставляли, как кормить ребенка, и посвящали в общие материнские радости или огорчения. Капитолина Ивановна, жена рабочего-металлиста, тоже с полугодовалым, но уже третьим ребенком, сказала ей как-то:

— Ты все-таки за своим приглядывай… мотоцикл мотоциклом, а куда он на, нем гоняет, не оставляй без внимания.

Она была старше, лучше знала жизнь, но Юша только недовольно повел плечом, когда Люда все же спросила его раз, где он был.

— Был, где надо, — сказал он коротко и принялся обтирать свой забрызганный, видимо, проселочной грязно мотоцикл.

Сашука нянчили поочередно также Аня, когда возвращалась из школы, и Нина, Сашук был тяжелый, и носить его приходилось, откидываясь назад, а потом ныли коленки.

— Ездишь все, — сказала Нина вернувшемуся на своем мотоцикле Юше, — а у тебя сын растет.

Она явно повторяла чьи-то чужие слова, и Юша сказал равнодушно, как будто не ей, а стене за ее спиной:

— Молчи, кукла.

— Я не кукла, — ответила Нина с достоинством, но он нажал ногой педаль мотоцикла, тот сразу затрещал, и Юша дал поработать мотору, то увеличивая рукояткой руля обороты, то снижая их.