— Наша сестра тоже, другой раз, бывает хороша, нечего женщин обеливать, — сказала Дарья Васильевна как-то. — Случается, конечно, не сошлись характерами или человек оказался неподходящий, разойдись по-хорошему, а лучше всего одного на всю жизнь найти.
Нюра сидела рядом, молчала, ее голубые глаза смотрели вдаль, в ту сторону, где рельсы уходили на Киев или Чоп, ее светлые волосы были причесаны на прямой ряд, а пучок сзади прихвачен круглой гребенкой. Может, в окошке вагона проходящего поезда только промелькнет тот, с которым можно было бы всю жизнь прожить, чтобы лишь жарче становилось на сердце от этого постоянства…
Продавщица, торговавшая кондитерскими изделиями, отвезя свою тележку на покой, подсаживалась иногда к ним по дороге. Продавщица Вера Гавриловна работала последний год, скоро должна была уйти на пенсию, и она тоже знала многих на станции за двадцать пять лет работы здесь. Когда-то эта станция называлась платформой, Вера Гавриловна хорошо помнила с детства, что пригородные поезда ходили тогда с зелеными и желтыми вагонами, зеленые были третьего класса, желтые — второго, а в дальних поездах были еще и синие, блестящие — первого класса или облицованные коричневыми дубовыми планками с литыми золотыми гербами — международные. Поезда шли на юг, в них ехали богатые, нарядные женщины, и когда поезда возвращались с юга, то на платформе вместе с горьким запахом дыма оставался еще запах цветов или фруктов, или духов, словно пронесся мимо сад…
Сейчас шли электропоезда, и на юг уезжало много знакомых работниц с соседней трикотажной фабрики, возвращались они загорелые и оживленные, прогретые южным солнцем… Теперь, после многих лет работы, можно было со спокойной совестью уйти на пенсию, все-таки она потрудилась в своей жизни, Вера Гавриловна. Она подсаживалась к Дарье Васильевне и Пюре, и они сидели втроем на скамеечке возле будки и дышали теплым вечерним воздухом; по временам Дарья Васильевна поднималась и начинала дудеть в свой рожок, предупреждая неосторожных.
— А Игорь Николаевич все ждет, и чего он только ждет? Что было — не воротится… а его Игорь, верно, все-таки любил ее, Антонину. Ты, Нюра, между прочим, примечай себе… тут судьба, а не то что вышел Игорь Николаевич погулять да газету почитать на станции.
Нюра слушала, смотрела вдаль и покачивала кончиком ноги в тапочке, но по воскресеньям она надевала модные белые туфельки, и Дарья Васильевна косилась на ее туфельки, они были чересчур остроносые, впору безоглядной моднице; но в ремонтной бригаде Нюра была на хорошем счету, и дорожный мастер Савелов сказал как-то, что скоро ее назначат бригадиром.
Посидев, Вера Гавриловна уходила, уходила и Нюра, а Дарья Васильевна оставалась дежурить до восьми вечера, а случалось и с восьми, если выпадало ночное дежурство. На станции постепенно темнело, реже шли пригородные поезда, а чаще дальние или товарные, и зеленый изумрудный или красный рубиновый огни семафоров прозрачно зеленели или алели на рано темнеющем небе. Приезжал иногда на велосипеде Костя Абрамцев, ставил велосипед возле будки и говорил: «Приглядите, тетя Даша, я быстро…» Она знала, зачем он приезжал, и отвечала только: «Ладно, ладно уж… можешь не торопиться». Костя шел вдоль перрона будто по делу, а навстречу ему с другой стороны, тоже будто по делу, шла Наташа Никольская, и оба делали вид, словно совсем неожиданно встретились. Они несколько раз прогуливались из конца в конец по перрону, а потом становилось совсем темно, и Костя возвращался за своим велосипедом с таким видом, точно его задержали по делу.
— Спасибо, тетя Даша, — говорил он.
— Не за что, — отвечала она. — Кати себе.
Но это была любовь, хотя оба еще не понимали этого, и когда Костя уезжал, у Дарьи Васильевны становилось как-то смутно на душе, и она вспоминала пору, когда Алексей ломал для нее черемуху, от черемухи пахло молодостью и миндалем, и щеки всегда становились прохладными, если окунуть лицо в черемуху. А потом они поженились, стали жить в домике путевого обходчика— Алексей был обходчиком, поступила на железную дорогу и она, и так шло до самой войны. А потом Алексей погиб, в самый последний год войны, когда победа была уже на пороге, погиб и сын Леня, и вот она совсем одна на балкончике будки, идет тяжелый поезд, и на платформах стоят автомобили, как в пору войны насупленно стояли пушки или танки. На станции уже совсем мало народа, и некого предупреждать рожком.
В восемь часов пришла сменщица, Дарья Васильевна сняла с себя пояс с футлярами, в которых были два свернутых флажка, та подпоясалась, повесила сверху рожок, и Дарья Васильевна сдала дежурство. До села Хвощево, где она жила теперь, было два километра, дачи вдоль насыпи стояли темные, многие уже переехали в город, начинались занятия в школах. Но в одном из домов горел свет, и Дарья Васильевна замедлила шаги. Игорь Николаевич Стелецкий сидел за столом и читал, его голова серебряно блестела в свете лампы. Может быть, по душевному чувству следовало зайти к нему и сказать про то, о чем они говорили втроем на лавочке… но как об этом скажешь? Еще обидится, что вмешиваются в чужие дела, хотя душа у него, Игоря Николаевича, большая, и он должен понять, что они говорили об этом из сочувствия к нему.
Конечно, она не постучала в окно и не зашла, а прошла мимо, только замедлила шаги и посмотрела сквозь окно на его серебряную голову. Но Игорь Николаевич, должно быть, все же почувствовал что-то. Он оторвал вдруг взгляд от книги, стал смотреть на огонь лампы и смотрел на него так долго, пока не поплыли белые круги. Потом он надел свою шинель с костяными пуговицами и фуражку с оставшимся следом кокарды и вышел на терраску. Было совсем темно. Он спустился в садик и открыл калитку. Рельсы бледно светились на насыпи, а над насыпью печально и торжественно стояла большая, вся в льющемся блеске, звезда. Где-то, в темной глубине, нарастал невнятный гул, похожий на приближающийся ливень, шел поезд, скоро товарный состав тяжело пронесся мимо, и в воздухе остался запах не то духов, не то фруктов: наверно, везли в холодильниках фрукты с юга или это был химический запах каких-нибудь эссенций.
Игорь Николаевич постоял в тишине и одиночестве вечера. Сын не приезжал уже целую неделю и не знал ничего о том, что он, Игорь Николаевич, получил письмо, полное грусти и смятения.
«Я ни о чем не прошу, — писала Антонина в письме, — но Игоря я любила, и этого не зачеркнешь. Писать ему я, конечно, не буду, но вам, Игорь Николаевич, пишу, вы были ко мне всегда добры, а с тем, что увело меня в сторону, кончено, и мне тяжело и больно вспоминать об этом. Я живу сейчас в Свердобске, есть такой маленький городок, здесь я родилась. В прошлом году умерла моя мать, из родных у меня осталась только двоюродная сестра, но мы с ней не близки, разные люди. Буду писать вам иногда, если позволите, вы для меня навсегда остались родным и справедливым человеком. Антонина».
Игорь Николаевич ощупал письмо в кармане, постоял еще, слушая ночь и глядя на звезды, и вернулся в дом.
Утро поднялось такой спелости, словно вызрело за ночь, небо было почти грубо-синее, будто не пожалели краски, и листва деревьев горела уже золотом и суриком. Вера Гавриловна выкатила свою тележку, стала доставать из корзинки и раскладывать пачки с печеньем и вафлями и для образца насыпала на тарелочки конфеты «Малютка» и «Золотой улей». Женя Сапожкова, только в прошлом году кончившая школу, уже работала в Москве, она была худенькая, с горбиком, и Вере Гавриловне всегда становилось жаль ее, когда она проходила мимо.
— Возьму две штучки «Золотой улей», — сказала Женя на ходу. — Я эти конфетки люблю, медом пахнут.
— Ешь на здоровье, Женечка, — сказала Вера Гавриловна, подавая ей конфеты. — Мне сегодня лимонных обещали привезти, я тебе оставлю. Не торопись только, ради бога, дай сначала другим сойти.
Она боялась, что слабую Женю, которую можно принять за подростка, затолкают, особенно после работы, когда все торопятся домой. Сейчас было еще хорошо, теплая осень, а пойдут дожди, ступеньки вагонов мокрые, а там и вовсе гололедица и снег. Вера Гавриловна смотрела Жене вслед и думала, что если искать душу, то вернее души, чем у Жени, не найдешь, а горбик — что ж, разве можно смотреть на это, если действительно ищешь верную душу?
Женя уехала, прошло еще несколько знакомых, утром все торопились на работу, и мало кто покупал конфеты или печенье. Но потом приехал на велосипеде Костя Абрамцев. Гулять ему осталось всего несколько дней, а там занятия, и на велосипеде в городе далеко не уедешь.
— Что, Вера Гавриловна, взять? — спросил он, соскочив с велосипеда.
Она молча положила перед ним три штучки «Мишки на севере».
— Возьми, останетесь довольны, — и он заплатил за конфеты, притворяясь, что не понял, почему она говорит о нем во множественном числе.
Наташа Никольская торопилась с сумкой за хлебом, оба сделали вид, будто встретились случайно, и Костя повел рядом с ней свой велосипед. Они дошли до хлебной палатки, Наташа купила хлеб, но когда шли обратно, губы у нее были в шоколаде и она торопливо облизала их.
Во время обеденного перерыва Вера Гавриловна взяла сверток с едой и пошла, как обычно, к будке дежурной по переезду. Когда та дежурила днем, они садились рядом на скамеечке и угощали друг друга помидорами или огурцами.
— Болит у меня сердце за Женю, — сказала Вера Гавриловна, — для женщины чуть что не так — косенькая или хроменькая — одно несчастье, а мужчины и хромые, и косые свое берут, да почище, другой раз, чем здоровый. Посидишь вот так у твоего шлагбаума, посмотришь, кто мимо проходит или проезжает, чего только не передумаешь. Нюра говорит, наверно, миллион поездов ты за свою жизнь пропустила.
— Наверно, — отозвалась Дарья Васильевна. — Может, и не миллион, а около этого.
У нее была с собой репа с огорода, и она дала Вере Гавриловне репку, а та отломила взамен половинку калорийной булочки. В будке загудело, шлагбаумы закрылись, и Дарья Васильевна поднялась на балкончик со свернутым флажком в руке. Прошел поезд из Киева, вагоны его были седоватые, наверно, от степной украинской пыли. Вера Гавриловна вернулась к своей тележке, день совсем разгорелся, над конфетами вились осы. Поезда из Москвы приходили пока полупустые, а потом народу становилось все больше и больше, и после пяти часов поезда приходили уже совсем переполненные