Шум падающих вещей — страница 11 из 41

Дом Лаверде тоже был точно таким, как я его запомнил. Черепица на крыше, разбитая в паре мест, напоминала щербатый стариковский рот. Краска внизу на двери облупилась, дерево выглядело потертым – ровно там, куда, вернувшись домой с горой покупок, бьешь ногой, чтобы придержать дверь. Все остальное осталось неизменным, или так мне казалось, пока отголоски дверного звонка звучали в глубине дома. Никто не отзывался; я сделал пару шагов назад и поднял глаза, ожидая увидеть следы человеческого присутствия. Их не было; только на крыше, возле телевизионной антенны и заплатки мха у ее основания, резвился кот. Я уже смирился было с поражением, как вдруг услышал шаги по ту сторону двери. Открыла какая-то женщина. «Чем могу вам помочь?» – спросила она. Я смог выдавить из себя лишь чудовищную глупость: «Я был другом Рикардо Лаверде».

На ее лице мелькнуло замешательство или недоверие. Она заговорила жестко, но без удивления, словно ждала меня.

– Мне нечего вам сказать. Это случилось уже давно, и я все рассказала журналистам.

– Каким журналистам?

– Это было давно, и я уже все им рассказала.

– Но я не журналист, – сказал я. – Я был его другом…

– Я все рассказала, – повторила она. – Вы уже вытащили всю эту пакость, и не думайте, что я забыла.

В этот момент у нее за спиной нарисовался паренек, на мой взгляд, слишком взрослый, чтобы разгуливать с грязным ртом. «В чем дело, Консу? Он к тебе пристает?» Он подошел поближе к двери, на лицо ему упал свет, и я понял, что это не грязь, а тень от пробивающегося над губой пушка. «Он говорит, что был другом Рикардо», – сказала Консу, понизив голос. Она целиком, сверху донизу, оглядела меня, а я – ее. Она была низенькая и толстая, с волосами, забранными в пучок, не седой, а поделенный на черные и белые пряди, как поле для настольной игры. Черное платье из эластичной ткани облепляло ее формы, так что вязаный пояс оказался поглощен складками живота; казалось, из пупка выползал огромный белый червь. Она вспомнила о чем-то или мне так показалось, и на ее лице – среди морщин, розовых и потных, словно она только что занималась физическим трудом, – отразилась обида. Шестидесятилетняя женщина вдруг превратилась в огромного ребенка, которому не дали конфету. «С вашего позволения, сеньор», – сказала Консу и попыталась закрыть дверь.

– Не надо, – попросил я. – Позвольте я вам объясню…

– Уходите отсюда, приятель, – сказал парень. – Здесь вам нечего ловить.

– Я знал его, – сказал я.

– Я вам не верю, – сказала Консу.

– И был рядом, когда его убили.

Я задрал футболку и показал женщине шрам на животе.

– Одна пуля досталась мне.

Шрамы бывают весьма красноречивы.


Следующие несколько часов я рассказывал Консу о том дне, о моей встрече с Лаверде в бильярдной, о Доме поэзии и о том, что случилось после. Я рассказал ей все, что узнал от Рикардо, подчеркнув: я не понимаю, почему он решил мне открыться. Я рассказал ей о кассете, о горе, охватившем Лаверде, пока он ее слушал, о своих гипотезах относительно содержания записи, о том, что могло оказать такой эффект на взрослого, довольно-таки закаленного мужчину.

– Не могу себе представить, – сказал я. – Я пытался, честное слово, но не могу.

– Не можете?

– Нет.

В этот момент мы уже сидели на кухне, Консу – на белом пластиковом стуле, а я в деревянном кресле со сломанной перекладиной, совсем рядом с газовым баллоном, на расстоянии вытянутой руки. Внутри дом оказался таким, как я представлял: патио, деревянные балки под крышей, зеленые двери комнат под сдачу. Консу слушала меня и кивала, зажав ладони между сдвинутыми коленями, словно боялась, что руки от нее сбегут. Потом она предложила мне кофе. Взяла кусок прозрачного чулка, насыпала туда смолотых зерен, сунула в латунную турку, всю в серых вмятинах. Когда я допил, она предложила мне еще один, повторила процедуру, и воздух вновь наполнился запахом газа и жженой спички. Я спросил Консу, в какой из комнат жил Лаверде, и она указала мне ее, поджав губы и тряхнув головой, как встревоженный жеребец. «Вон в той, – сказала она. – Теперь там живет музыкант, очень хороший человек, уж поверьте, играет на гитаре в Камарин-дель-Кармен[27]». Она помолчала, глядя на свои руки, и сказала: «У Рикардо был кодовый замок, ему не нравилось таскать с собой ключи. Когда его убили, мне пришлось вскрыть его комнату».

По случайности полиция приехала к дому ровно тогда, когда обычно возвращался Рикардо, и Консу, ожидая его, открыла дверь еще до того, как в нее постучали. Явились двое агентов, один седой и шепелявый, другой держался на пару шагов позади и не сказал ни слова. «Было видно, что он поседел молодым. Кто знает, что ему пришлось повидать», – сказала Консу. «Он показал мне удостоверение личности Рикардо и спросил, узнаю ли я лицо, проживавшее здесь. Так прямо и сказал, лицо, такое странное слово про мертвого. А я, по правде, его не узнала», – Консу перекрестилась. «Он сильно изменился. Пришлось прочесть имя, и тогда я сказала, да, этого сеньора зовут Рикардо Лаверде и он проживает тут с такого-то месяца. Я тогда еще подумала: он во что-то вляпался. Сейчас его снова посадят. И мне стало его жаль, потому что Рикардо все честно выполнял с тех пор, как вышел».

– Что – всё?

– Что полагается делать заключенным. Точнее, тем, кто раньше сидел, а потом вышел.

– Так значит, вы знали, – сказал я.

– Конечно, сынок. Все знали.

– А что он сделал, тоже все знали?

– Нет, чего нет, того нет. Я сама никогда не пыталась выяснить. Это бы не пошло на пользу нашим отношениям, сам понимаешь. Я так говорю: меньше знаешь – крепче спишь.

Полицейские прошли вслед за ней к двери в комнату Лаверде. Используя молоток вместо лома, Консу разбила алюминиевый полумесяц, и замок, отлетев, упал в канаву во внутреннем дворе. За дверью им открылась монашеская келья: идеальный прямоугольник матраса, безукоризненная простыня, наволочка без единой складки, без вмятин и неровностей, что оставляет голова спящего каждую ночь. Возле матраса – пара кирпичей, на них необработанная деревянная доска; на доске – стакан мутной воды. На следующий день этот матрас вместе с импровизированной тумбочкой появились на фотографии в желтой газетенке рядом с пятном крови на тротуаре Четырнадцатой улицы.

– С этого дня журналистам в мой дом путь заказан, – сказала Консу. – Ничего у них нет святого.

– Кто его убил?

– Ах, если б я знала. Я ума не приложу, кто его убил, а ведь он был такой хороший человек. Один из лучших, кого я знала, клянусь вам, хоть и понаделал плохих дел.

– Каких?

– А вот этого не знаю, – сказала Консу. – Но что-то он наверняка натворил.

– Что-то он натворил, – повторил я.

– И потом, теперь-то какая разница? Выяснениями его не воскресишь.

– Это правда, – согласился я. – А где он похоронен?

– Зачем вам это?

– Не знаю. Навестить его, принести цветы. А как прошли похороны?

– Они были совсем крошечные, все устраивала я, ясное дело. Близких у Рикардо не было, разве только я, с натяжкой.

– Ну да, ведь жена его только-только умерла.

– А, так вы тоже, я посмотрю, немало знаете.

– Она должна была прилететь к нему на Рождество. Он даже сделал себе какой-то нелепый фотопортрет, чтобы подарить ей.

– Нелепый? Почему нелепый? Мне эта фотография показалась трогательной.

– Она была нелепая.

– С голубями, – сказала Консу.

– Да. С голубями. Наверняка это было связано с ней.

– Что?

– Запись, которую он слушал. Я всегда думал, что она как-то связана с ней, с его женой. Я представлял себе письмо или, не знаю, стихотворение, которое ей нравилось.

Консу впервые улыбнулась.

– Письмо или стихотворение? Вот такое вы себе навоображали?

– Не знаю, что-то в этом роде.

И тут, не знаю почему, я приврал или преувеличил.

– Я уже два с половиной года о ней думаю. Так странно, что мертвая женщина, с которой я даже знаком не был, может занимать в моей жизни такое важное место. Уже два с половиной года думаю об Элене де Лаверде. Или об Элене Фриттс, вроде бы так ее звали. Два с половиной года, – повторил я с удовольствием.

Уж не знаю, что углядела Консу в моем лице, но ее выражение изменилось, она даже сидела теперь иначе.

– Скажите мне одну вещь, – сказала она, – но только правду. Вы любили его?

– Что-что?

– Вы любили его или нет?

– Да, – сказал я. – Я очень его любил.

Конечно, это была неправда. Жизнь не дала нам времени привязаться друг к другу, и мною двигали не чувства и не эмоции, а одна лишь интуиция: бывает, возникает ощущение, что определенные события повлияли на нашу жизнь сильнее, чем это обычно бывает и чем может показаться. Но я хорошо знал, что все эти тонкости в реальном мире ни к чему и ими часто приходится жертвовать, говорить другому то, что он хочет услышать, избегать излишней откровенности. Откровенность неэффективна, она ни к чему не ведет. Я взглянул на Консу и увидел одинокую женщину; такую же одинокую, как я сам.

– Очень, – повторил я.

– Хорошо, – сказала она, вставая. – Погодите, я вам кое-что покажу.

Она вышла из комнаты. Я следил за ее движениями по звуку: шлепанье ног, короткая беседа с одним из жильцов («Что-то вы сегодня поздно, дорогой мой…» – «Ох, донья Консу, не суйтесь в чужие дела») – и решил уж было, что наш разговор окончен, что сейчас явится мальчишка с редкими усиками и выпроводит меня какой-нибудь дерзкой фразой вроде «позвольте проводить вас к двери, сеньор, спасибо, что заглянули», но тут она вернулась. Она рассеянно разглядывала ногти на левой руке, опять превратившись в девочку, которую я увидел в дверях дома. В другой руке (ее пальцы касались его очень нежно, словно больного зверька) она держала непривычно маленький футбольный мяч, который оказался старым магнитофоном в форме футбольного мяча. Пара черных шестиугольников-динамиков, в верхней части – окошко для кассеты, внутри – черная кассета. Черная кассета с оранжевой этикеткой, а на этикетке – одно-единственное слово, BASF.