Шум падающих вещей — страница 13 из 41

– На себя, – говорит капитан.

– Все нормально, – говорит второй пилот.

– На себя, – говорит капитан. – Потихоньку, потихоньку.

Автопилот отключился. Рычаг начинает трястись в руках у пилота, это значит, скорости самолета не хватает, чтобы удерживать его в воздухе.

– На себя, давай, – говорит капитан.

– Окей, – говорит второй пилот.

– На себя, на себя, на себя.

Снова звучит сирена.

«Pull up»[32], – говорит механический голос.

Раздается, обрывается и раздается снова крик – или что-то похожее на крик. Звук, который я не смог определить ни тогда, ни потом: нечеловеческий или, скорее, сверхчеловеческий – звук замирающей жизни и распадающейся материи. Шум вещей, падающих с высоты, шум, который не затихает никогда, который с того вечера все звучит у меня в голове и не хочет уходить, который будет вечно висеть в моей памяти, словно полотенце на крючке.

Этот шум – последнее, что слышали пассажиры рейса 965.

После него запись прерывается.


Я долго не мог прийти в себя. Нет ничего более непристойного, чем шпионить за чьими-то последними секундами: они должны оставаться нерушимой тайной, умирать вместе с умирающим; и все же здесь, на кухне старого дома в Ла-Канделарии, последние слова пилотов стали частью моего жизненного опыта, хоть я и не знал тогда и не знаю до сих пор, кто были эти несчастные, как их звали, что они видели в зеркале. Эти люди, в свою очередь, не знали ничего обо мне, и все же их последние секунды теперь принадлежат мне и со мной останутся. По какому праву? Ни их жены, ни родители, ни дети не услышали слов, которые услышал тогда я; возможно, они прожили те два с половиной года, постоянно спрашивая себя, что говорил их муж, отец или сын перед тем, как врезаться в Эль-Дилувио. Я, хоть и не имел никакого права, теперь знал это; они, кому эти голоса принадлежали по закону, не знали. И я подумал: на самом деле у меня не было права слушать эту смерть, потому что эти погибшие мужчины мне чужие, а женщина в салоне никогда не будет среди моих мертвых.

И все же эти звуки теперь принадлежали моей памяти. Как только запись растворилась в тишине, как только шум трагедии уступил место покою, я сразу понял, что предпочел бы никогда не слышать этих звуков и что теперь я обречен слушать их вечно. Это были не мои мертвецы, у меня не было права слушать их последние слова (как сейчас у меня, возможно, нет права воспроизводить их в своем рассказе – без сомнения, с некоторыми неточностями), но слова и голоса этих мертвецов заглатывали меня, как водоворот заглатывает усталое животное. А еще эта запись своей властью изменила прошлое: плач Лаверде больше не был прежним, тем плачем, что я услышал в Доме поэзии. Теперь он обрел плотность, которой раньше был лишен, потому что я услышал то, что слушал в тот день Лаверде, сидя на потертом кожаном диване. То, что мы называем опытом, – это не перечень наших страданий, а сочувствие, которое мы научились испытывать при виде страданий чужих.

Позже я разузнал больше о черных ящиках. К примеру, выяснил, что они на самом деле не черные, а оранжевые, и располагаются в хвостовой части самолета, которую мы, профаны, называем хвостом, потому что там у них больше шансов пережить аварию. И что черные ящики могут ее пережить: они выдерживают вес 2250 килограммов и температуру до 1100 градусов Цельсия. Когда черный ящик падает в море, активируется передатчик, и черный ящик испускает сигналы на протяжении тридцати дней (столько времени есть у властей, чтобы найти его, выяснить причины авиакатастрофы и постараться сделать так, чтобы подобное не повторилось. Вряд ли кто-то мог бы предположить, что у черного ящика может обнаружиться другой адресат, что он окажется в руках, не предусмотренных его жизненным планом. И все же именно так вышло с черным ящиком рейса 965: пережив авиакатастрофу, он загадочным образом превратился в черную кассету с оранжевой этикеткой и сменил двух хозяев, прежде чем стать частью моих воспоминаний. Таким образом, получается, что этот механизм, призванный быть электронной памятью самолета, в конце концов стал неотъемлемой частью моей памяти. Он уже там, и с этим ничего не поделаешь. Забыть о нем невозможно.


Я пробыл в доме в Ла-Канделарии еще какое-то время. Я задержался там не только чтобы еще раз послушать кассету (я прослушал ее трижды), а потому что мне было совершенно необходимо вновь увидеть Консу. Что еще она знала о Рикардо Лаверде? Может, она не стремилась пускаться в откровенности, не хотела сдаваться мне на милость и отвечать на все мои расспросы, потому и оставила меня одного у себя дома наедине с самой ценной из своих вещей. Вечерело. Я выглянул на улицу. Уже зажигались желтоватые фонари, белые стены домов постепенно меняли цвет. Было холодно. Я посмотрел по сторонам. Консу нигде не было видно, так что я вернулся на кухню и в самом большом пакете обнаружил маленький бумажный пакет, в который как раз поместилась бы небольшая бутылка агуардьенте[33]. Ручка на нем писала плохо, но мне все же удалось нацарапать:

«Дорогая Консу!

Я прождал вас почти час. Спасибо, что дали мне послушать эту запись. Я хотел поблагодарить вас лично, но не удалось.»

Накорябав эти слова, внизу я поставил подпись – свое полное имя и фамилию, такую необычную для Колумбии. Она всегда ввергает меня в смущение: в моей стране многие не доверяют людям, которым приходится произносить свою фамилию по буквам. Потом я разгладил пакет рукой и положил его на магнитофон, зажав один из уголков кассетной декой. Я вышел в город в смятенных чувствах, уверенный лишь в одном: я не хотел возвращаться домой, хотел сберечь только для себя то, что со мной произошло, эту тайну, при раскрытии которой я присутствовал. Я подумал, что никогда больше мне не подойти так близко к жизни Рикардо Лаверде, как тогда, в те минуты, что длилась запись. Мне не хотелось, чтобы это странное возбуждение улеглось, так что я спустился к Седьмой улице и направился к центру Боготы, на север мимо площади Боливара, лавируя между прохожими на людном тротуаре, снося толчки от тех, кто спешил сильнее меня, сталкиваясь с теми, кто шел мне навстречу, ища тихие переулки. Я даже заглянул на сувенирный рынок на Десятой улице, да, вроде на Десятой, и все это время думал, что не хочу домой, что Аура и Летисия принадлежат иному миру, не имеющему ничего общего с тем, в котором обитала память о Рикардо Лаверде, и уж тем более с тем, в котором разбился рейс 965. Нет, я не мог пойти домой. Об этом я думал, приближаясь к Двадцать второй улице: как бы оттянуть возвращение домой, как бы пожить подольше в черном ящике, с черным ящиком, и тогда мое тело приняло решение за меня. Я вошел в порнокинотеатр, где женщина с очень светлыми длинными волосами, стоя голой на фоне встроенной кухни, закинула ногу на плиту так, что каблук зацепился за решетку конфорок, и удерживала хрупкое равновесие, пока одетый мужчина входил в нее, одновременно давая указания, которые невозможно было разобрать, потому что движения его губ совершенно не совпадали со словами, которые он произносил.


В Великий четверг 1999 года, девять месяцев спустя после встречи с домовладелицей Рикардо Лаверде и за восемь месяцев до начала нового тысячелетия, я вернулся домой и обнаружил на автоответчике женский голос и номер телефона. «Это сообщение для сеньора Антонио Яммары», – говорил голос, юный, но полный меланхолии, усталый и чувственный, голос женщины, которой рано пришлось повзрослеть. «Ваше имя мне сказала сеньора Консуэло Сандоваль, а ваш номер я нашла сама. Надеюсь, вы не рассердитесь, вы есть в справочнике. Перезвоните мне, пожалуйста, мне нужно с вами поговорить». Я перезвонил сразу же.

– Я ждала вашего звонка, – сказала женщина.

– С кем я говорю?

– Простите, если побеспокоила вас, – сказала она. – Меня зовут Майя Фриттс, не знаю, говорит ли вам о чем-то моя фамилия. На самом деле она не моя, а моей матери, а моя настоящая фамилия – Лаверде.

Я молчал, и она добавила, хоть в этом уже и не было необходимости:

– Я дочь Рикардо Лаверде. Мне нужно задать вам несколько вопросов.

Кажется, я что-то сказал в ответ, а может, просто повторил имена, ее и ее отца. Майя Фриттс, дочь Рикардо Лаверде, продолжала:

– Но, видите ли, я живу далеко и не смогу приехать в Боготу, это долгая история. Поэтому я хочу попросить вас о двойном одолжении: приезжайте на день ко мне. Я хочу, чтобы вы приехали поговорить о моем отце и рассказали мне все, что знаете. Да, это большое одолжение, но здесь тепло и вкусно кормят, обещаю, вы не пожалеете. Что скажете, сеньор Яммара? Если у вас есть под рукой бумага и карандаш, давайте я объясню вам, как доехать.

III. Взгляд отсутствующих

На следующий день в семь часов утра, позавтракав одним лишь черным кофе, я уже ехал по Восьмидесятой улице к западному выезду из города. Утро было холодное и ненастное, а движение – плотное и даже агрессивное. И все же я довольно быстро добрался до границы города, где меняется пейзаж, а легкие чуют внезапное отсутствие загрязнений. Выезд из города с годами изменился: широкие свежезаасфальтированные трассы сияли ослепительно белыми полосами зебры и прерывистой линии разметки на проезжей части. Не знаю, сколько раз еще ребенком я проделывал подобный путь, сколько раз поднимался на горы, окружающие Боготу, чтобы потом за каких-нибудь три часа стремительно спуститься с наших холодных и дождливых двух тысяч шестисот метров в долину реки Магдалена, частично расположенную ниже уровня моря, где в некоторых злополучных регионах температуры могут достигать сорока градусов. Одним из таких мест был город Ла-Дорада, расположенный на полпути из Боготы в Медельин и часто используемый путешественниками как место отдыха, встречи, а иногда и как своего рода курорт. В окрестностях Ла-Дорады, в месте, которое по описанию показалось мне чуждым этому городу, его суете и пробкам, и жила Майя Фриттс. Но вместо того, чтобы думать о ней и о случае, который нас с