Шум падающих вещей — страница 22 из 41

, Элейн и ее товарищи слушали лекции ветеранов Корпуса мира, по той или иной причине оставшихся в Колумбии. От них Элейн узнала, что главные фразы – не те, в которых говорится о молоке или агуапанеле, а совсем другие, важнейшим ингредиентом которых является частица «не». Я не из «Альянса за прогресс»[57]. Я не агент ЦРУ. И, конечно, извините, у меня нет долларов.

В конце сентября Элейн написала длинное письмо, в котором поздравляла бабушку с днем рождения, благодарила их с дедушкой за вырезки из «Тайм», и спрашивала дедушку, посмотрел ли он уже фильм с Ньюманом и Редфордом, слава о котором уже докатилась до Боготы (сам фильм, правда, пока нет). А затем, с внезапной торжественностью, интересовалась, что известно о преступлениях в Беверли-Хиллз[58]. «Тут у всех есть мнение, невозможно за обедом обойтись без разговоров об этом. Фотографии просто чудовищные. Шэрон Тейт была беременна, в голове не укладывается, как можно было так поступить. Наш мир меня пугает. Дедушка, ты же видел самые страшные вещи, пожалуйста, скажи мне, что мир всегда был таким». Затем она переходила к другой теме: «Я вам, кажется, уже рассказывала про мои районы погружения». Она объяснила, что каждый класс в КАУЦе делится на группы, а каждую группу прикрепляют к конкретному району. Остальные трое ребят у нее в группе были из Калифорнии: все трое – мужчины, они ловко возводили стены и налаживали отношения с местной администрацией (об этом Элейн писала) и столь же ловко добывали марихуану из Ла-Гуахиры или Санта-Марты (об этом она умалчивала). Так вот, вместе с ними она каждую неделю отправлялась в горы неподалеку от Боготы, шла по грязным улицам, где под ногами нередко попадались мертвые крысы, проходила мимо домов из картона и гнилого дерева и выгребных ям, открытых взгляду (и носу) прохожих. «Дел тут много, – писала Элейн, – но я не хочу больше говорить о работе, оставлю ее для следующего письма. Я хотела вам рассказать, что мне ужасно повезло».

Вот как все было. Однажды вечером, после долгих переговоров с муниципальными властями – речь шла о загрязнении воды, все сошлись на том, что необходимо срочно построить водопровод, а также на том, что денег на это нет, – группа Элейн отправилась пить пиво в магазинчик[59] без окон. После пары кругов (бутылки темного стекла столпились на узком столе) Дейл Картрайт, понизив голос, спросил Элейн, способна ли она несколько дней хранить тайну. «Знаешь, кто такая Антония Друбински?» – спросил он. Элейн, как и все остальные, знала, кто такая Антония Друбински, не только потому, что та была одной из местных ветеранов и ее уже дважды арестовывали за беспорядки в общественных местах (где «беспорядки» следует читать как «протесты против войны во Вьетнаме», а «в общественных местах» – как «перед посольством США»), но и потому, что о местоположении Антонии Друбински уже несколько дней ничего не было известно.

– Ну, не то чтобы ничего, – сказал Дейл Картрайт. – Кое-что известно, просто они не хотят, чтобы узнали все.

– Кто не хочет?

– Посольство. КАУЦ.

– А почему? Где она?

Дейл Картрайт посмотрел по сторонам и пригнул голову.

– Ушла в партизаны, – сказал он почти что шепотом. – Вроде собирается делать революцию. Но это неважно. Важно, что ее комната теперь свободна.

– Комната? – переспросила Элейн. – Та самая?

– Да, та самая. Которой вся группа завидует. И я подумал, что, может, ты захочешь туда въехать. Сама понимаешь, жить в десяти минутах от КАУЦа, мыться теплой водой.

Элейн задумалась.

– Я же не за удобствами сюда приехала, – сказала она в конце концов.

– Мыться теплой водой, – повторил Дейл. – И не надо будет переть напролом, как квотербек[60], чтобы выйти на своей остановке.

– А как же семья?

– А что семья?

– Им платят семьсот пятьдесят песо за то, что я у них живу. Это треть их дохода.

– А это тут при чем?

– Не хочу отбирать у них деньги.

– Да что ты о себе возомнила, Элейн Фриттс, – сказал Дейл с театральным вздохом. – Думаешь, ты единственная и неповторимая? Что за чушь! Дорогая, только сегодня в Боготу прибыли еще пятнадцать волонтеров. В субботу будет еще рейс из Нью-Йорка. В этой стране сотни, а может, и тысячи таких же гринго, как ты и я, и многие из них приедут работать в Боготу. Поверь мне, твою комнату займут раньше, чем ты соберешь че-модан.

Элейн отпила пива. Позже, когда все уже случится, она вспомнит это пиво, сумрак магазина, отражение догорающего заката в стекле прилавка. «Там-то все и началось», – подумает она. Но в тот момент, получив прозрачное предложение Дейла Картрайта, она быстро все просчитала и улыбнулась.

– А откуда ты знаешь, что я проталкиваюсь, как квотербек? – спросила она наконец.

– В Корпусе мира все всё знают, милая. Все всё знают.

Так и вышло, что три дня спустя Элейн Фриттс в последний раз проделала путь от ипподрома, на сей раз – нагруженная чемоданами. Ей было бы приятно, если бы семья хоть чуть-чуть огорчилась; надо признать, ее бы обрадовало прочувствованное объятие или, может, прощальный подарок, как тот, что вручила она сама: музыкальная шкатулка, плюющаяся нотами «The Entertainer» Скотта Джоплина. Ничего такого не было и в помине: у нее забрали ключ и проводили до двери, скорее из недоверия, чем из любезности. Отец быстро ушел, поэтому провожала ее одна мать семейства. Ее фигура полностью перекрыла дверной проход, она маячила наверху, пока Элейн спускалась по лестнице и выходила на улицу, но помочь с чемоданами не предложила. В этот момент появился их ребенок, единственный сын, в рубашке навыпуск, с красно-синим деревянным грузовичком в руке, и спросил что-то, чего Элейн не поняла. Последнее, что она услышала, были слова хозяйки:

– Она уезжает, сынок, в дом к богатым. Неблагодарная гринга.

«В дом к богатым». Это была неправда, богатые не селили у себя волонтеров Корпуса мира, но в тот момент Элейн была еще недостаточно подкована, чтобы вступать в спор относительно финансового положения своей новой семьи. В новом доме, стоило признать, обнаружилась роскошь, о которой Элейн еще несколько недель назад и мечтать не могла. Это было здание на проспекте Каракас, уходящее далеко вглубь, с узким фасадом и небольшим садиком, в углу которого, возле выложенной плиткой стены, росло фруктовое дерево. Оконные рамы на белом фасаде были выкрашены в зеленый; чтобы попасть внутрь, нужно было открыть железную калитку, отделявшую палисадник от тротуара (каждый раз, когда кто-то входил, она издавала визг, словно испуганное животное). Входная дверь вела в сумеречный, но приятный коридор. Двойная стеклянная дверь слева вела в гостиную, еще одна – в столовую, а коридор продолжался, огибая узкое патио, где в подвесных горшках росла герань. По правую руку от входной двери располагалась лестница. Бросив взгляд на деревянные ступени, Элейн все поняла: красная ковровая дорожка была когда-то роскошной, но совсем истончилась, так что на некоторых ступеньках под красным виднелась серая основа. Медные скобы, которыми ковер крепился к ступеням, повылетали из своих колец, точнее, кольца отлетели от деревянного пола, так что иногда, торопливо взбегая вверх, жители дома могли поскользнуться и услышать непродолжительный звон металла. Лестница в глазах Элейн была свидетелем, помнящим, чем когда-то (но не теперь) была эта семья. «Хорошая семья, но с годами поиздержались», – сказал работник посольства, когда Элейн пришла разбираться с бумагами в связи с переездом. «Поиздержались». Элейн много думала об этом слове, попыталась буквально перевести его, но потерпела поражение. Только увидев ковровую дорожку на лестнице, она все поняла, но поняла инстинктивно, не облекая это озарение в слова, не пытаясь сформулировать в голове четкий диагноз. Постепенно она все осознает: она и раньше видела похожие семьи, семьи с достойным прошлым, которые однажды обнаружили, что прошлое не приносит денег.

Семья носила фамилию Лаверде. Мать, донья Глория, – грустноглазая женщина с выщипанными бровями и густыми рыжими волосами (то ли натуральными, что в этой стране встречается редко, то ли крашеными), вечно собранными в идеальную прическу, пахнущую свеженанесенным лаком, – была домохозяйка без фартука: Элейн никогда не видела у нее в руках перьевой метелки, и все же ни на столиках, ни на прикроватных тумбочках, ни в фарфоровых пепельницах не было ни следа желтой пыли, которую она вдыхала, выйдя на улицу. Донья Глория наводила порядок с одержимостью, свойственной лишь тем, кто полностью зависит от внешнего лоска. У отца, дона Хулио, лицо было отмечено шрамом, но не длинным и тонким, какой мог бы остаться от пореза, а крупным и несимметричным (Элейн ошибочно приняла его за проявление кожной болезни). Шрам тянулся по щеке вниз, по линии бороды, скользил по челюсти и спускался на шею, и очень трудно было на него не глядеть. Дон Хулио работал страховым агентом, так что одна из первых бесед с гостьей в столовой при голубоватом свете люстры была посвящена страховкам, вероятностям и статистике.

– Как узнать, какую страховку должен оплачивать клиент? – говорил отец. – Конечно, страховым компаниям это интересно, ведь нечестно, чтобы здоровый тридцатилетний мужчина платил столько же, сколько старик, переживший пару инфарктов. И тут, сеньорита Фриттс, в игру вступаю я – и гляжу в будущее. Я говорю, когда умрет этот мужчина, когда – тот и какова вероятность, что такая-то машина разобьется на такой-то дороге. Я работаю с будущим, сеньорита Фриттс, я тот, кто знает, что произойдет. Это вопрос цифр; будущее – в цифрах. Цифры говорят нам обо всем. Цифры говорят мне, к примеру, рассматривает ли мир вероятность, что я умру, не дожив до пятидесяти. А вы, сеньорита Фриттс, знаете, когда вы умрете? Я могу вам сказать. Если вы дадите мне немного времени, карандаш, лист бумаги и зададите погрешность, я смогу сказать вам, когда и как вы с наибольшей вероятностью умрете. Наше общество одержимо прошлым, а вот вас, гринго, прошлое не интересует, вы смотрит