– На первое время хватит, – сказал он, – а дальше поглядим. Но я бы на твоем месте не беспокоился.
Элейн подумала, что она и не беспокоится, и спросила себя, почему. А потом спросила Рикардо:
– А почему ты бы не беспокоился на моем месте?
– Потому что для пилота вроде меня работа всегда найдется. Это точно, и обсуждению не подлежит.
Позже, когда гости разошлись, Рикардо повел ее в комнату, где они впервые переспали, усадил на кровать, предварительно скинув немногочисленные свадебные подарки, и Элейн подумала, что он хочет поговорить о деньгах, что он сейчас скажет ей, что у них нет денег на медовый месяц. Но нет. Он завязал ей глаза чем-то толстым, пахнущим нафталином – возможно, это был старый шарф – и сказал: «С этого момента ты ничего не увидишь». Элейн позволила свести себя по лестнице вниз с завязанными глазами, выслушала прощальные слова новых родственников (кажется, донья Глория плакала), вышла в вечернюю прохладу, села в машину, решив, что это такси. По пути неизвестно куда она спросила, что это все такое, а Рикардо сказал ей молчать и не портить сюрприз. Элейн почувствовала, как машина остановилась, открылось окно, Рикардо представился, его почтительно поприветствовали, затем открылась дверь и послышался лязг металла. Она вылезла из такси и ощутила под ногами неровную поверхность; порыв холодного ветра растрепал ей волосы.
– Тут лестница, – сказал Рикардо. – Не торопись, а то упадешь.
Рикардо пригнул ей голову, как делают, чтобы человек не ударился о низкий потолок, или как полицейский, сажая арестованного в машину, пригибает ему голову, чтобы он не ударился лбом. Элейн покорно шла дальше, ее рука коснулась какой-то незнакомой поверхности, оказавшейся сиденьем. Сев, она почувствовала, как ее колено ткнулось во что-то жесткое, и только тут поняла, где она находится и что сейчас произойдет. Ее догадка подтвердилась, когда Рикардо стал переговариваться с диспетчером, а самолет тронулся с места. Но Рикардо позволил ей снять повязку, лишь когда они взлетели. Элейн увидела перед собой линию горизонта, мир, какого она никогда раньше не видела, залитый светом, какого она никогда раньше не видела, и свет этот заливал лицо Рикардо – тот двигал руками над приборной доской и смотрел на приборы (вращающиеся стрелки, цветные огоньки), в которых она ничего не понимала.
Они держали путь на базу в Паланкеро, в Пуэрто-Сальгар, в нескольких километрах от Ла-Дорады – это был его свадебный подарок: несколько минут в арендованном самолетике «Цессна Скайларк», который раздобыл дедушка, чтобы помочь жениху впечатлить невесту. Элейн рассудила, что это лучший подарок, какой только можно придумать, и что никогда раньше ни один волонтер Корпуса мира не прибывал на место работы на самолете. Порыв ветра тряхнул самолет. Вскоре они приземлились. «Вот моя новая жизнь, – подумала Элейн. – Я только что совершила посадку в своей новой жизни».
Так и вышло. Медовый месяц переплелся с прибытием на permanent site, первый секс в законном браке – с первыми заданиями Элейн: начать работу по проведению канализации, поучаствовать в переговорах с «Общественным действием». На деньги, полученные в подарок от товарищей по КАУЦу, Элейн и Рикардо позволили себе роскошь провести пару ночей в туристическом отеле в Ла-Дораде среди семей из Боготы и скотовладельцев из Антиокии. За это время они присмотрели себе одноэтажный домик за разумную цену. Дом этот – очевидный шаг вперед по сравнению с квартиркой в Капаррапи, они ведь теперь супружеская пара, – был лососево-розовый, с девятиметровым патио, заброшенным много лет назад, которое Элейн тут же принялась реанимировать. Она открыла, что теперь, в этой новой жизни, утра приобрели особую значимость, и стала просыпаться с первыми лучами солнца только чтобы ощутить ночную свежесть воздуха, пока ее не пожрал чудовищный дневной жар.
«Моюсь рано, холодной водой, – писала она бабушке с дедушкой, – это я-то, которая столько жаловалась на холодную воду в Боготе. Чаша, из которой обливаешься водой, называется тотума, посылаю вам фотографию». В первые же дни она обзавелась тем, что впоследствии оказалось ценнейшим приобретением: купила себе коня, чтобы ездить в соседние деревни. Коня звали Тапауэко, но Элейн это имя совсем не давалось, так что в конце концов он стал Труманом. У Трумана было три аллюра: медленный шаг, рысь и галоп. «За пятьдесят песо в месяц, – писала Элейн, – местный крестьянин смотрит за ним, кормит его и каждый день к восьми приводит ко мне. У меня зад в мозолях и болит все тело, но я с каждым днем езжу все лучше. Труман умеет больше моего и мне помогает научиться. Мы хорошо ладим, а это самое главное. Когда у тебя есть лошадь, ты лучше распоряжаешься временем: не приходится ни от кого зависеть, и поездки обходятся дешевле. В Великолепную семерку меня бы, пожалуй, не взяли, но я не теряю энтузиазма».
А еще она принялась завязывать контакты. С помощью волонтера, который сдал ей пост, паренька из Огайо (Элейн с первой же секунды прониклась к нему презрением за бородку апостола из кино и полнейшее отсутствие инициативы), она составила список из тридцати имен: там фигурировали местный священник, отцы влиятельных семейств, мэр и землевладельцы из Боготы и Медельина, своего рода невидимые силы. Они владели землей, но никогда сюда не приезжали, кормились с этой земли, но не платили налогов. Элейн жаловалась на них по ночам, в супружеской постели, а еще повторяла, что в Колумбии каждый гражданин мнит себя политиком, а настоящие политики не хотят ничего делать для граждан. Рикардо лежал рядом с видом человека опытного, пожившего на свете. Его эти беседы откровенно веселили, и он называл ее простушкой, наивной неискушенной грингой, а потом, насмеявшись вдоволь над ней, над ее миссионерскими амбициями и амплуа Доброй Самаритянки в Стране Третьего Мира, принимал невыносимо покровительственный вид и с чудовищным акцентом напевал: «What’s there to live for? Who needs the Peace Corps?» И чем больше это бесило Элейн, которую уже перестал забавлять сарказм этой песенки, тем задорнее он ее исполнял.
«Go fuck yourself»[83], – говорила она, и он прекрасно понимал.
За пару дней до Рождества Элейн вернулась домой после долгих тщетных переговоров с местным врачом, умирая от желания помыться, смыть с себя пыль и пот, и обнаружила, что у них гости. Уже темнело, и в окнах соседей потихоньку зажигались тусклые огни. Она привязала Трумана к ближайшему столбу, обошла дом, прошла через садик и кухню. Шаря в пенопластовом холодильнике в поисках кока-колы, она услышала голоса. Они доносились не из спальни, а из гостиной, оба голоса были мужские, так что она решила, что к ним заявился без приглашения какой-нибудь знакомый, которому что-то от нее понадобилось. Так уже случалось не раз. Элейн жаловалась, что колумбийцы убеждены: миссия Корпуса мира – делать все дела, которые им самим не под силу или просто наскучили. «Это колониальное мышление, – говорила она Рикардо, когда об этом заходил разговор, – столько лет за них все делали другие, они привыкли, и эта привычка так быстро не выветрится». От одной мысли о том, что сейчас ей придется приветствовать гостя, обмениваться с ним чередой банальностей, расспрашивать о семье и детях, доставать ром или пиво (потому что кто знает, в какой момент это знакомство пригодится, а еще потому, что в Колумбии работа ничего не решает; решает дружба, настоящая или притворная) – от одной этой мысли она ощутила бесконечную усталость. Но тут в одном из голосов она различила акцент, да и ленивый тембр ей показался знакомым. Она заглянула в комнату и еще до того, как ее заметили, увидела Майка Барбьери и тут же рядом с ним Карлоса, мужчину с заячьей губой, который помогал им в Капаррапи. Видимо, мужчины ее услышали или почувствовали ее присутствие: все трое одновременно повернули головы в ее сторону.
– Ну наконец-то! – сказал Рикардо. – Давай, не стой там, иди сюда. Они к тебе пришли.
Много позже, вспоминая тот день, Элейн будет вновь и вновь поражаться тому, как она сразу же, безо всяких причин или доказательств, поняла, что Рикардо лжет. Нет, они пришли не к ней, поняла Элейн, едва услышав эти слова. Она протянула руку Карлосу (тот даже не взглянул ей в глаза) – и ощутила холод и неловкость; она поздоровалась на испанском с Майком Барбьери, принялась расспрашивать, как идут дела и почему это он не явился на последнее собрание, – и ее охватили тревога и недоверие. Рикардо сидел в плетеной качалке, которую им продали по хорошей цене на ремесленном рынке, а оба гостя – на деревянных лавках. В центре стола, на стекле, лежали бумаги, которые Рикардо быстро сгреб в кучу, но Элейн успела разглядеть крупный хаотичный рисунок, нечто вроде эктоплазмы в форме американского континента или, точнее, американского континента, нарисованного ребенком.
– Что это вы делаете? – спросила Элейн.
– Майк отпразднует с нами Рождество, – сказал Рикардо.
– Если ты не против, – добавил Майк.
– Конечно нет. Ты будешь один?
– Один. Кроме вас двоих мне больше никого и не надо.
Карлос встал, указал Элейн на свою скамью, словно уступая ее, и, бормоча нечто, что могло быть (а могло и не быть) словами прощания, поднял толстую ладонь и направился к двери. По спине его спускалось длинное пятно пота. Элейн оглядела его сверху вниз: пояс выбился из шлевки, брюки тщательно отглажены, кожа на пятках сероватая, сандалии стучат по полу. Майк Барбьери посидел еще немного, успел выпить пару стаканов рома с колой и рассказать, что к нему на Thanksgiving[84] приехал волонтер из Сакраменто и научил звонить в Америку по ham radio[85] – чистое волшебство! Надо только найти по радиолюбителю зде