Шум падающих вещей — страница 33 из 41

оту, который так рискует и без которого вся эта операция невозможна, причитается два. Он выслушал план Рикардо – всего один полет, а дальше можно отойти от дел навсегда, отказаться от грузо-перевозок, и от пассажирских тоже, и летать только для удовольствия; отказаться от всего, кроме собственной семьи, и стать миллионером до тридцати лет.

Кому было и знать, как не ему?

Он поехал вместе с Рикардо на огромную асьенду в Дорадале, чуть не доезжая Медельина, и представил ему партнеров со стороны Колумбии – двух черноволосых кудрявых обходительных усачей, которые явно были с собственной совестью накоротке. Они устроили Рикардо небывалый прием. Майк был рядом, пока патроны показывали Рикардо свои владения, пасо-фино[104] и роскошные конюшни, арену для корриды и стойла, бассейн, похожий на ограненный изумруд, и бескрайние луга. Майк своими руками помог ему загрузить самолет: достал сумки из черного «ленд-ровера» и положил их в салон, а потом, не сдержавшись, крепко обнял Рикардо. Никогда еще он так не любил ни одного колумбийца. Майк посмотрел, как самолет взлетает, проводил его взглядом – белую фигурку на фоне серых туч, грозивших пролиться дождем. Фигурка становилась все меньше и меньше и наконец исчезла, и тогда Майк сел в «ленд-ровер», его подбросили до шоссе, а оттуда он первым же автобусом направился в Ла-Дораду.

Кому было и знать, как не ему?

За десять часов до того, как он возник на пороге виллы «Элена», ему позвонили, сообщили новость и тоном, не терпящим возражений, а затем и угрожающим, потребовали объяснений. Он, разумеется, не смог ничего объяснить; кто же знал, что прямо на месте посадки Рикардо будут поджидать агенты Управления по борьбе с наркотиками и что ни один из дистрибьюторов, сидевших там же в форде с крытым кузовом для перевозки груза – один из Майами-Бич, другой из университетского района в Массачусетсе – что ни один из них не заметит агентов. Потом рассказывали, что первым заметил, что что-то идет не так, сам Рикардо. Рассказывали, что он попытался вернуться в кабину, но тут же понял, что это бессмысленно: он ни за что не успел бы завести двигатель. Поэтому он бросился бежать к лесу, преследуемый двумя агентами и тремя немецкими овчарками; они настигли его в тридцати метрах от взлетной полосы. Он проиграл в тот самый момент, когда решил убегать: было очевидно, что он проиграл, и потому никто не мог объяснить того, что произошло дальше. Может, он сделал это от страха, испугавшись собственной уязвимости и грозных окриков агентов, сжимавших в руках оружие, а может, от отчаяния, или от злости, или от бессилия. Разумеется, Рикардо не думал, что спасется, выстрелив наугад, но именно это он и сделал: вскинул «Таурус» двадцать второго калибра, который носил с собой с января. Один выстрел, всего один выстрел (он стрелял назад, не целясь и не пытаясь никого ранить), но не повезло: пуля прострелила правую руку одному из агентов, и потом, когда Рикардо судили за перевозку наркотиков, этой загипсованной руки оказалось достаточно, чтобы ужесточить наказание, хотя это было его первое правонарушение. Забежав в лес, Рикардо выпустил «Таурус» и что-то прокричал, говорили, он что-то прокричал, но никто не понял, что. Когда его обнаружили овчарки и второй агент, Рикардо лежал в луже: у него была сломана щиколотка, руки перепачканы землей, одежда закапана смолой, а лицо искажено печалью.

VI. На себя, на себя, на себя

Зрелость приносит с собой пагубную иллюзию контроля и даже отчасти строится на ней. Именно этот мираж – иллюзорная способность управлять собственной жизнью – дает нам почувствовать себя взрослыми, потому что мы связываем взрослость с независимостью, с правом определять, что произойдет с нами в дальнейшем. Разочарование может наступить раньше или позже, но оно наступает в любом случае, от встречи с ним не уйти. Когда оно приходит, мы принимаем его без особого удивления: ни один человек, поживший на свете, не станет удивляться, что его биография определяется далекими событиями и чужой волей, без участия или почти без участия его собственных решений. Эти длительные процессы, которые влияют на нашу жизнь – иногда подталкивают нас к чему-то, когда мы в этом нуждаемся, а иногда разбивают вдребезги самые блестящие наши замыслы – обычно скрыты от глаз, как подземные течения, как сдвиги тектонических слоев, а когда наконец разражается землетрясение, мы используем слова, которые привыкли использовать, чтобы успокоить самих себя: несчастный случай, совпадение, а иногда – судьба. Есть некая цепь обстоятельств, роковых ошибок или удачных решений, последствия которых поджидают меня за углом; и даже неприятная уверенность в том, что эти события затронут мою жизнь, не позволит мне их предвосхитить. Я могу только разгребать их последствия: минимизировать ущерб и извлекать максимальную выгоду. Мы это отлично знаем, и все же ужасаемся, когда кто-то другой раскрывает нам цепь событий, сделавших нас – нами. Когда кто-то посторонний рассказывает нам, как мало мы влияем на свой собственный жизненный опыт, это всегда обескураживает.

Именно это произошло со мной во второй вечер на асьенде «Лас-Акасиас», ранее известной как «Вилла Элена»; в один прекрасный день это название перестало ей подходить и в срочном порядке было изменено. Именно это произошло со мной тем субботним вечером, когда мы с Майей говорили о каждом документе из плетеной коробки, о каждом письме и о каждом чеке, о каждой фотографии и о каждой телеграмме. Эти разговоры раскрыли мне все, о чем умалчивали бумаги, они упорядочили содержание документов, придали ему смысл и заполнили пусть не все, но некоторые лакуны историями, которые Майя унаследовала от матери, пока они еще жили вместе. И, конечно, историями, которые ее мать выдумала.

– Выдумала? – переспросил я.

– О да, – сказала Майя. – Начиная с папы. Его она выдумала целиком или, лучше сказать, он был ее творчеством. Как книга, понимаете? Книга во плоти и крови, книга, которую написала мама – из-за меня или для меня.

– Вы хотите сказать, что вы не знали правды? Элейн вам не рассказала?

– Наверное, она считала, что так будет лучше. Возможно, она была права. У меня нет детей, я не знаю, каково это – когда у тебя есть дети. Не знаю, на что способен человек ради них. Не могу себе представить. А у вас есть дети, Антонио?

Вот что спросила у меня Майя Фриттс. Было утро воскресенья, дня, который христиане называют Пасхой, когда отмечают или вспоминают воскресение Иисуса из Назарета, который был распят за два дня до того (более или менее в тот самый час, когда мы с дочерью Рикардо Лаверде начали первую нашу беседу) и стал являться живым: своей матери, апостолам и некоторым женщинам, тщательно отобранным за их заслуги. «А у вас есть дети, Антонио?»

Мы позавтракали рано: много кофе, много свежевыжатого апельсинового сока, ананас, папайя, сапота и арепа с калентадо[105] – я сунул ее в рот слишком горячей, обжегся, и теперь волдырь начинал болеть каждый раз, когда я касался зубов языком. Было еще не жарко, мир пах зеленью, был влажен и полон цвета. Мы сидели на террасе среди папоротников, в нескольких метрах от дерева, на котором росли бромелии, и мне вдруг стало хорошо. В то Пасхальное воскресенье я почувствовал, что мне хорошо. «У вас есть дети, Антонио?» Я подумал об Ауре и о Летисии, а точнее – о том, как Аура ведет Летисию в ближайшую церковь и показывает ей свечу, символизирующую свет Христов. Она воспользуется моим отсутствием: несмотря на многочисленные попытки, мне так и не удалось возродить свою детскую веру и следовать принятому в моей семье основательному подходу к ритуалам: от пепла на лбу в первый день Поста[106] до Вознесения (я воображал его в виде иллюстрации из энциклопедии, картинки со множеством ангелов, которую с тех пор никогда не видел). Из-за этого я никогда не хотел, чтобы моя дочь росла в традиции, чуждой мне самому. «Где ты сейчас, Аура? – подумал я. – Где моя семья?» Я поднял взгляд, позволил белизне неба ослепить себя, ощутил резь в глазах. Майя смотрела на меня, выжидая, она не забыла свой вопрос.

– Нет, – ответил я. – Это, должно быть, очень странно – когда у тебя есть дети. Я тоже не могу себе представить.

Не знаю, почему я так поступил. Может, потому что было уже поздно рассказывать о семье, которая ждала меня в Боготе; такие вещи обычно рассказываешь в самом начале знакомства – представляешься и выдаешь пару-тройку фактов о себе, чтобы создать иллюзию близости. Представиться, представить себя: вот что на самом деле значит это слово: не назвать свое имя и выслушать чужое, не протянуть руку, не расцеловаться и не кивнуть – а в первые секунды знакомства выдать другому несколько ничего не значащих фактов, общих мест, которые заставят его поверить, что теперь вы знаете друг друга, что вы друг другу не чужие. Кто-то назовет свою национальность, кто-то – профессию, расскажет, чем зарабатывает на жизнь, потому что способ зарабатывать на жизнь говорит о многом, он определяет человека, организует его. Кто-то расскажет о своей семье. Так вот, этот самый момент в наших с Майей отношениях давно прошел, и если бы я вдруг заговорил о жене и дочери спустя два дня после приезда в Лас-Акасиас, это возбудило бы ненужные подозрения или потребовало бы долгих объяснений и нелепых оправданий, а может, просто показалось бы странным. А главное – в этом не было бы никакого смысла: Майя перестала бы доверять мне, умолкла бы, я лишился бы всего завоеванного за эти пару дней, а прошлое Рикардо Лаверде вновь стало бы прошлым, вновь скрылось бы в чужой памяти. Этого я допустить не мог.

А может, была и другая причина.

Держать Ауру и Летисию вдали от Лас-Акасиас, от Майи Фриттс, ее рассказов и бумаг, а значит, и от правды о Рикардо Лаверде, значило оберегать их чистоту, а точнее – не допустить, чтобы их запятнала история, запятнавшая меня в один прекрасный день 1996-го года, история, причины которой я только-только начинал понимать. Неожиданная драматичность этой истории выступила на поверхность, как вырисовывается на фоне неба падающий предмет. Запятнана была лишь моя жизнь; мои близкие пока что находились в безопасности. Им не угрожала ни моя страна с ее прискорбной историей последних лет, ни все то, что преследовало меня и мое поколение (и других, конечно, тоже, но в первую очередь мое поколение, рожденное в эпоху самолетов и рейсов, под завязку набитых марихуаной; поколение, которое родилось в эпоху никсоновской войны с наркотиками, а потом столкнулось с ее последствиями). Слова и бумаги Майи Фриттс вновь вдохнули жизнь в этот мир, и мне подумалось, что он должен остаться здесь, в долине Магдалены, в четырех часах езды от Боготы, вдали от квартиры, где меня ждали жена и дочь, – быть может, взволнованные, с озабоченными лицами, но чистые, незапятнанные, свободные от истории нашей страны. И я не был бы ни хорошим отцом, ни хорошим мужем, если бы привез им эту историю или так или иначе впустил бы их в Лас-Акасиас, в жизнь Майи Фриттс и память о Рикардо Лаверде. Ауре повезло пережить самые тяжелые годы не здесь, она росла в Санто-Доминго, в Мехико, в Сантьяго-де-Чили. Так разве не мой долг – длить это везение, следить, чтобы ничто не нарушило свободы, доставшейся ей благодаря родительским авантюрам? Я б